Роза пела влюбленно; гимн мужеству плыл горячей волной, звучал все чище, все торжественней:
Сквозь слезы Роза обещала:
И в конце — кристальные, ангельские звуки, высота небесная:
Самой правдой, стыдливейшей добротой дышала эта строфа. Владислав сжал руку жены. Лицо у него побледнело, он прошептал:
— Видишь, какая она, видишь! Так нельзя лгать, притворяться, она в самом деле такая.
Ядвига не спорила. Никто на свете не мог бы устоять перед обаянием Розиного пения, искреннего, как молитва. Они прижались друг к другу, счастливые.
И еще одно сказал Владислав, закрыв лицо руками:
— А ты знаешь, о ком она думает, когда это поет? Обо мне; она сама мне сказала.
Роза кончила Шумана. Некоторое время в комнатах господствовала тишина, благоговейная, прекрасная. Затем Роза снова взяла несколько аккордов и тихо, как бы поверяя тайну, запела по-русски:
Из-за ударения на слове «кинжал» мягкое, серединное «соль» звучало угрожающе, вонзалось в грудь, как удар ножом из за угла.
Владислав вздохнул:
— Ах, боже! Колыбельная моего детства… Если я днем вел себя хорошо, учил французские стихи, она вечером пела мне это…
Кинжал исчез, отзвучал, и то же самое «соль», только что такое зловещее, обрело свою сладость.
Охраняя сон ребенка от «злого чечена» щитом мужа-воина, Роза упивалась гордостью, слабостью и безопасностью.
Утихающий припев ласкал, покоил, как нежный весенний ветерок. Владислав и Ядвига в блаженной задумчивости сонно смотрели на дверь. Вошла Роза. Она сразу заметила обнявшуюся пару. На ее губах еще сохранился как бы отблеск песни — чего-то неземного. Но глаза зло вспыхнули.
— Ох, — воскликнула она, — ох, не помешала ли я? Я, кажется, вошла не вовремя. Странно мне только, вы тут нежничаете, этакое dolce far niente[32], а детки, вместо того чтобы лежать после обеда, на головах ходят. Ваш Кшись — это же форменный разбойник. А может, он дегенерат? Во всяком случае, не следует оставлять его с сестрами без надзора.
Ядвига вскочила, трясясь от ужаса. Владислав прошипел:
— Да что ты, мама? — И сжал кулаки.
Вот так оно и шло. При Розе нельзя было ни отдохнуть, ни вообще знать, что будет через минуту. Своим пением, своим взглядом, словами своими страшными она каждую минуту расщепляла на тысячи разнородных нитей, на каждом шагу ставила какую-нибудь ловушку…
Нервы у Ядвиги совершенно расстроились. Когда в доме была Роза, мир, казалось, наполнялся призраками, из-за каждого лица выглядывали лики его двойников, то дьявольские, то ангельские, в любой, самый обычный, момент время могло дать трещину, за которой зияла вечность. Каждый день мог стать последним. Жена говорила Владиславу:
— Сжалься, я больше не выдержу, эта женщина несет в себе ад.
Но Владик, такой мягкий, обычно относившийся с уважением ко всякому чужому мнению, твердо отвечал:
— Я запрещаю тебе так говорить о матери. «Эта женщина» вылечила Манютку от катара кишок, научила тебя отличать свинину от телятины, беречь время и открыла в Кшиштофе поэта. Две-три недели в год пожить в аду никому не вредно.
Впрочем, он тут же пугался своей резкости, обнимал Ядвигу и, пристыженный, просил:
— Милая моя, добрая, пойми, дело не во мне, я хочу, чтобы мои дети ее знали, она этого заслужила, а они — верь мне! — они действительно ничего от этого не потеряют.
9
Приблизительно через год после женитьбы Владислав, один, приехал на несколько дней к родителям в провинциальный польский город, где Адам был директором гимназии. Роза, встретив сына, казалось, не сразу вспомнила, что это человек, уже обросший целым лесом дел, совершенно не зависящих от матери, а часто чуждых и даже враждебных ей. Она относилась к нему так, как будто он прибыл из пустынной юности, из того преддверия к жизни, где еще ничего не разыгрывается, кроме приготовлений, бунтов и надежд. Как всегда, она неохотно допускала к нему мужа и дочь и часто уводила на далекие прогулки вдвоем.