По городу она не любила ходить. На поклоны встречных знакомых отвечала ироническим кивком, когда проходили мимо какой-нибудь местной знаменитости, хихикала, дергала сына за локоть, а иногда, наоборот, мрачнела и с густым румянцем на щеках шептала сквозь сжатые зубы:
— Болван… Нажился на пиве, весь день лежит брюхом кверху, а какие мины гордые строит, чего только себе не позволяет!
Или:
— Выдра! Все знают про ее амуры с братом мужа, зато — «здешняя», вот и задирает нос.
Больше всего Роза любила прогулки в пригородной роще. Именно туда повела она Владислава накануне его отъезда. На лужайке вблизи рощи она села, сняла шляпу и некоторое время сидела не шевелясь. Сначала она жадно втягивала в ноздри запах смолы, как бы опасаясь, что он вот-вот исчезнет. Но сосны не переставали пахнуть, и Роза успокоилась. Послала Владика за белыми лесными гвоздичками, потом за земляникой, за какими-то красными и желтыми листьями, рассматривала все это, нюхала, растроганная.
Вскоре, однако, она перестала разглядывать эти милые мелочи, глаза уставились в пустоту, черты лица заострились.
— И зачем все это? — воскликнула она. — Ведь это фальшь. Человек создан не для добра и красоты, а только вот для такого, — она с ненавистью сверкнула глазами в сторону города, — для такого… хлева! — И, оглянувшись на сына, с деланной улыбкой спросила: — А тебе нравится жить в хлеву?
Владислав вздрогнул.
— Как это? Что ты под этим подразумеваешь?
Роза пожала плечами.
— Ну что? Ты уже прибился к стаду. Есть у тебя любимая женушка и целое уважаемое семейство. Теперь ты уже не вольный казак, теперь кругом пеленки, кашки, плошки да чашки. Надо полюбить хлев.
Владик пытался протестовать, мать жестом остановила его.
— Нет, ты не сердись. Зачем сердиться? Я не критикую. Может, так-то и лучше. Наверное, лучше. Не все же должны быть такие проклятые, как я! Хлев хорошая вещь, хотя в лесу лучше пахнет.
— А вот ты такая никем не понятая, артистическая натура, а женить меня вульгарно хотела на приданом… — огрызнулся Владик.
Тут Роза вскипела:
— Да, верно! Конечно, я хотела, чтобы у тебя были деньги, хотела, чтобы ты был свободным человеком и никому не должен был кланяться! У богатого человека другая жизнь, весь мир перед ним открыт. Что ж тут вульгарного? Вот теперь… бросить бы все и уехать. Новые страны, чудесная музыка, удивительные незнакомые цветы… Но нет — сиди здесь! Ты в одном грязном городишке, я в другом. Почему? Потому что денег нет. Потому что сыночку захотелось жениться на сенаторской внучке — бесприданнице, а теперь вот жди, пока трудом да терпением он сколотит состояние для своих деток. А меня к тому времени черви источат.
Она разрыдалась. Владику стало грустно.
— Ах, мама, дорогая, — сказал он, — ты говоришь о свободе… Но что же это за свобода, если муж находится на содержании у богатой жены? Тебе самой было бы неприятно.
Роза захлопала ресницами, с усилием обдумывала ответ.
— Мне? Неприятно? Почему же? Наоборот, именно тогда мне наконец было бы приятно. Если бы она была красивая, эта богачка, ну и толковая… тогда что ж, пусть бы и она с нами ездила. А если какая-нибудь уродина, так сидела бы дома и занималась хозяйством.
Владислав рассмеялся. Как можно было спорить с этим своенравным, несчастным ребенком?
— Не плачь, мамочка, — сказал он. — Вот увидишь, я и без всякой уродины свезу тебя когда-нибудь — может быть, скоро — в новые прекрасные страны.
Около десяти лет прошло, прежде чем Владислав смог исполнить свое обещание. После первой мировой войны он поступил на дипломатическую службу, его карьера развивалась успешно, в конце концов его назначили сотрудником польского посольства в Риме. Тогда, — несмотря на опустошение, которое оставлял в его доме каждый наезд матери, — Владислав решил: «Роза должна все это увидеть. Теперь она, наверно, успокоится, моя бедная Роза». Как только они с Ядвигой обосновались в старом дворце на Пьяцца-деи-Пилотти, вызвали Розу, и она приехала.
Первые дни были чудесные. Роза, подвижная, элегантная, в свои пятьдесят с лишним выглядевшая на сорок, неутомимо бродила по Корсо Умберто, по аллеям Пинчио, по тибрским мостам и, если некому было слушать ее восторги, разговаривала вслух сама с собой. Впрочем, Владислав, когда только мог, сопровождал ее. К картинам и скульптуре она была не слишком восприимчива, хотя у танцовщицы в термах Диоклетиана — той, с которой, должно быть, шквальный ветер любви сорвал, как с цветка, голову, — поцеловала ножки, говоря:
— Милая ты моя, где же теперь твоя прелестная головка?