Граф де Люсетт рассказывал обо всем этом веселым, пренебрежительным тоном благовоспитанного светского человека, который, знакомя вас с каким-нибудь притоном, прекрасно себя там чувствует, подсмеивается над самим собою так же, как и над другими, и сгущает краски, чтобы усилить впечатление. Благодаря бакенбардам, подстриженным на уровне ушей, его небольшое жирное бритое лицо казалось еще круглее. С присущей ему веселой, оживленной, слегка искусственной мимикой аристократических салонных остроумцев граф де Люсетт приводил факты, называл женские имена, добродушно рассказывал пикантные эпизоды – любовные или игорные.
Мариоль слушал его, улыбаясь и порой одобрительно кивая головой, как будто наслаждался этим легкомысленным, а на самом деле заранее подготовленным рассказом. Но какая-то печальная, тщетно отгоняемая мысль, казалось, заволакивала и омрачала его голубые глаза.
Друг его умолк; наступило молчание.
– А ты знаешь последнюю гадость, которую она мне сделала? – спросил Мариоль, казалось, забывший и про Экс, и про всех тех, о ком рассказывал Люсетт.
– Какую гадость? Кто? – удивленно спросил тот.
– Анриетта.
– А! Твоя бывшая возлюбленная?
– Да.
– Нет, не знаю. Расскажи.
– Она упросила меня дать взаймы денег одной торговке подержанными вещами, а сама устраивала у нее свидания.
Люсетт расхохотался: проделка показалась ему очаровательной.
– Да, – продолжал Мариоль, – она разжалобила меня, выдав эту сводню за свою кузину. К тому же сочинила целую историю об обольщении, о брошенном ребенке, оставшемся на руках бедной кузины, – словом, целый роман, глупейший роман, какой только и могла сочинить девица легкого поведения, достойная дочка привратника.
Люсетт продолжал смеяться:
– И ты поверил?
– Признаться, да.
– Странно! Такой человек, как ты, выросший на коленях у папаши Мариоля, хитрейшего из людей.
Мариоль слегка пожал плечами, как человек, полный презрения к себе, а может быть, и к другим.
– В делах с женщинами самые проницательные люди оказываются дураками, – сказал он как бы про себя.
– Милый мой, когда их любят, они обычно становятся дрянями.
– Это, пожалуй, слишком сильно сказано.
– Нет. Но зато когда они сами любят, это ангелы, правда, ангелы, у которых наготове когти, серная кислота и анонимные письма, порой неотвязно прицепившиеся ангелы, но все-таки ангелы – в смысле верности, самоотверженности, преданности… Во всяком случае, вся эта история порядком помучила тебя, хотя твоя Анриетта оказалась, кажется, непостоянной.
– Да. Но именно ее измены и подготовили мое выздоровление. Теперь я исцелился от нее.
– По-настоящему?
– По-настоящему. Три раза – это уж слишком.
– Так, значит, ты и третий раз изобличаешь ее в неверности?
– Да.
– Когда ты написал мне третьего дня, прося занять для тебя номер в гостинице, ты только что накрыл ее?
– Да.
– Значит, ты совсем недавно узнал о ее неверности?
– Ну да. Четыре дня тому назад.
– Черт возьми! Смотри, как бы болезнь не вернулась снова.
– О нет. Я ручаюсь за себя.
И Мариоль, чтобы отвести душу, рассказал Люсетту всю историю своей связи, как будто он хотел отогнать, выбросить из памяти и сердца мучившие его воспоминания, события, подробности.
Его отец, бывший сначала депутатом, затем министром, наконец, директором большого политико-финансового банка Объединение промышленных городов и наживший на этой последней должности крупное состояние, оставил Мариолю, своему единственному сыну, более пятисот тысяч франков ренты и дал ему перед смертью совет: жить, ничего не делая, и презирать всех других. Это был старый ловкий финансист, прожженный делец, убежденный скептик; он рано открыл своему наследнику глаза на все людские проделки.
Воспитанный под его руководством, посвященный в махинации богачей и власть имущих, Робер стал одним из тех светских молодых людей, которым в тридцать лет кажется, что в жизни для них нет уже ничего неизведанного.
Он был одарен тонким умом и насмешливой проницательностью, обостряемой врожденной прямотой его характера. Он плыл по течению жизни, избегая забот и наслаждаясь всеми удовольствиями, встречавшимися на пути. Не имея семьи – мать его умерла спустя несколько месяцев после его рождения, – не зная пылких страстей и неудержимых увлечений, он долгое время ни к чему не испытывал особой склонности. Его привлекали только удовольствия светской жизни, клуб, многочисленные парижские развлечения, да, кроме того, он чувствовал известный интерес к картинам и другим предметам искусства. Этот интерес зародился в нем сначала благодаря тому, что один из его друзей был коллекционером и сам он инстинктивно любил вещи редкие и тонкой работы, а затем потому, что ему надо было обставить и убрать красивый, только что купленный дом на улице Монтеня, и, наконец, потому, что ему нечего было делать. Затратив некоторое время и довольно крупную сумму денег, он стал одним из тех, кого называют просвещенными любителями, одним из тех, которые слывут знатоками, потому что богаты, и которые создают модных живописцев, потому что оплачивают их. Подобно стольким другим, накупив множество картин и ценных безделушек, он завоевал себе право на самостоятельное мнение в области искусства; с ним стали считаться и советоваться; поощряя модные течения и не умея оценить истинный талант, он стал одним из тех, из-за кого Дворец промышленности ежегодно наводняется ремесленнической живописью, которую награждают медалями, чтобы затем протолкнуть ее в галереи любителей-коллекционеров.