— Спасибо, — опустил голову Синьор. — Я… Я очень полюбил здесь… Полюбил ваши люди… Я хотел бы видеть тот дизель.
— Ну, может, увидишь еще, — Миша похлопал его по плечу. — А чего это он тебе вдруг так понадобился — тот дизель? — вдруг подозрительно спросил он. — Наверно, после войны хочешь на своей фабрике такой поставить, да? Он ведь фабрикант, Юрий Борисович, собственную фабрику имеет, да-да, но смейтесь.
Но все это было так неправдоподобно — какая-то фабрика, мирное время, — что мы все смеемся, и Синьор вместе с нами.
— Да, — говорит он, — я бы, конечно, сделал такое Только есть одна маленькая остановка — от этой фабрики уже, наверно, ничего не осталось…
— Что ж ты после войны будешь делать, Синьор?
— Ах, — говорит он, — если бы в том была сейчас главная забота! Все это еще так далеко… Сейчас надо только одно — бить по фашистам.
— Тебе бить но фашистам, а нам бить по зубилу, — грустно сказал я, — мне это зубило по ночам снится, как закрою глаза, так вижу зубило, и молоток, и паз в кирпиче… А внизу Бутыгин орет: «Ах ты, растуды твою…» и так далее.
Ребята смеются. А Гагай хмурится.
— Вы поменьше слушайте его ругань, — говорит он, — это так, наносы войны… А вот к рукам присматривайтесь, мастер он, в общем, неплохой. Да и человек, мне кажется, он в сущности тоже неплохой.
Тут мы все хором начинаем что-то кричать. Я говорю что-то насчёт моря — дескать, Бутыгин, наверно, служил боцманом и оттого у него такой лексикон, Синьор возражает, что моря Бутыгин в глаза не видел, иначе он был бы другим человеком, а Миша говорит:
— А, дьявол с ним, пускай бы ругался — это ничего на заводе, иначе нельзя, наверно. Только бы человеком он был!
— Погодите! — прерывает нас Гагай. — Вы послушайте лучше.
Он берет с тумбочки маленькую книжку, которую держал в руках, когда мы пришли, листает се, находит там что-то.
— Вот послушайте.
Он читает неторопливо, размеренно, глубоким, вибрирующим голосом, совсем не похожим на его обычный голос, и я впервые в жизни чувствую, какой необъяснимой физической силой могут обладать сложенные особым образом слова — они входят в грудь, как, наверное, входит стальная шпага, я чувствую их леденящую остроту и упругость, и дыхание перехватывает от этого…
Я не знаю, что испытывают сейчас мои товарищи, но мне кажется, у каждого в душе что-то сейчас переворачивается. У них сейчас какие-то новые лица. Я еще не видел такого лица у Миши, с него как бы сошло сонное спокойствие, он весь сейчас напряжен и натянут — что-то силится уловить, схватить.
И Махмуд такой же, только в его большущих черных, как сливы, глазах я читаю и восторг, и удивление, и испуг какой-то он, видно, еще не все понимает, но он, несомненно, чувствует эту силу и красоту.
А Синьор — так тот вообще замер, вытянув шею, чуть приоткрыв рот, как будто прислушивается к какому-то далекому пению….
И куда только девался Бутыгин с его матерщиной, и наши обсыпанные пылью грязные, промасленные спецовки, и бесконечные, бесчисленные пазы в кирпичных стенах, и голод, и холод, и война…
Дух захватывает от этого простора, от этого буйного ритма, от этого насыщенного грозой воздуха…
Ах, как хорошо жить на свете!
7
Мы отпросились у Бутыгина и втроем пошли провожать Синьора.
Мы сидели на низенькой, врытой в землю скамеечке у ворот польского приемного пункта и ждали» Синьора. А из ворот то и дело выходили какие-то парни — одни держали форму под мышкой, другие сбрасывали с себя старье и тут же облачались в новенькое серо-зеленое одеяние. Они все весело и громко переговаривались по-польски, видимо, подтрунивали друг над другом, посмеивались.