Мехри-апа начинает что-то быстро-быстро говорить по-узбекски. Махмуд кивает головой.
— Мама говорит, что человек целый месяц голодать будет, если он все это здесь оставит. Мама просит тебя не обижаться, но она…
— Махмуд, — перебивает его Синьор, — скажи маме, что я буду приходить к вам. Буду приходить и есть вместе с вамп.
Махмуд подозрительно смотрит на него, потом говорит что-то матери, и та соглашается, прикладывает руку к сердцу.
— И не стыдно тебе людей обманывать! — тихо говорю я Синьору.
— То не обман, — он вздыхает и берет ложку, — то, может, и есть сущая правда.
Потом Мехри-апа спрашивает, почему давно не приходит Миша. У нас у всех каша останавливается в горле.
Мы сидим, уткнувшись глазами в котел, наконец Махмуд еле слышно выдавливает из себя:
— Он уехал.
— Далеко? — спрашивает Мехри-апа.
— Да… очень, — говорит Махмуд и отходит к арыку, чтобы кончить этот разговор, а Мехри-апа с сожалением качает головой и сетует на то, что такой хороший парень уехал невесть куда.
Я благодарю тетушку Мехри за обед и ухожу к Махмуду. Мы сидим с ним на берегу того самого арыка, только теперь по берегам его снег лежит синеватыми клочьями, да ледяные осколки, длинные и острые, видны по краям.
— Он тут сидеть любил, — говорит Махмуд. — Ноги спустит в воду и сиди-ит. «Хорошо», — говорит…
— Я знаю. Только вода коричневая текла тогда. А теперь вот такая. Чистая-чистая…
— Значит, двое мы с тобой остаемся, — говорит он.
— Почему двое, а Женька?
— Женька… — произносит он как-то очень тоскливо. — Он ее, наверно, туда к себе заберет.
— Куда?
— Ну, куда поедет.
— Что ты, Махмуд! Разве ж туда девушек берут?
— Не сейчас, так потом. Все равно заберет — я знаю.
Я гляжу на него, пытаюсь увидеть в темноте его глаза, но он сидит на корточках, низко пригнув голову, и я ничего не могу понять.
Потом мы с Синьором собираемся уходить.
— Разве вы не останетесь ночевать, — тревожно спрашивает Женька. — Куда ж вы так поздно?
Но Синьор разводит руками. Он говорит, что обязан быть в части до двенадцати. Ничего не поделаешь — надо идти.
Он прощается с тетушкой Мехри, прощается с Махмудом, задерживает в своих руках Женькины ладони. На его лице пляшут темно-красные отсветы от очага, и мне кажется, что оно все вздрагивает, что он сейчас скажет ей. Но он резко отворачивается, и мы уходим. Долго, молча месим грязь по дороге. Она смачно хлюпает под ногами, и чем дальше мы идем, тем глубже, кажется, увязаем в глине.
— Постой, — трогает он мое плечо. — Есть курить?
Мы закуриваем какую-то дикую смесь, что была у меня в кармане. Он затягивается, я слышу, как потрескивает сырая махра.
— Понимаешь, — говорит он мрачно, — я не имею права это сказать никому, но я тебе должен сказать. Говорят, что мы не туда едем.
— Как это — не туда? А куда же?
— Говорят, мы за границу едем. Иран.
Я останавливаюсь ошеломленный. Силюсь понять, что он мне сказал. При чем тут Иран? Какой Иран, когда под Сталинградом идут бои!
— Погоди, — говорю я, — но… Не понимаю.
— Я тоже не понимаю, — говорит он мрачно и затягивается. — Мы все были уверены — едем драться с немцами. Здесь, в России. Потом в Польше. А правительство, которое в Лондоне, приказало ехать в Иран.
— Слушай, может, они там с ума немножко сошли — в Лондоне? Перепутали, с кем вам драться?
— Не знаю, — мрачно говорит он.
— Послушай, Синьор, — вдруг осеняет меня, — а может, вы как раз для этого, для второго, готовитесь, а?
— Не знаю, — так же мрачно говорит он. — Я теперь ничего не знаю…
Мы идем дальше. Идем и долго молчим, только глина смачно хлюпает под ногами. Теперь мы уже вышли на нашу главную дорогу. Вот и поворот в его сторону, туда, где расположена польская часть. Мы останавливаемся на перекрестке.
— Что я тебя хочу просить, — говорит он тихо. — Вот этот конверт отдаешь Жене, когда я уеду. Скажи ей, что я… Впрочем, все я здесь написал. Когда буду живой, нахожу ее. И еще… Вот что я хотел тебе сказать, Слава… Я не знаю, куда сейчас посылают. Я не знаю, где я буду стрелять, какой я приказ буду получать. Но ты должен знать одно — никогда, нигде ни за что я это все не забываю. Ты понял? Ты, Махмуд, Женя, Миша, наш цех, наши моторы, наши люди — это все никогда не забываю. Никогда! Ты — помни.
Мы обнялись, и он тут же побежал в темноту Он опаздывал, было уже за полночь, и, видно, ему грозила гауптвахта. Он бежал, а я стоял и долго еще слышал, как хлюпают по мокрой глине его ботинки.