Выбрать главу

И небо тоже было удивительно синее, нежное. Я так и шел всю дорогу, задрав голову. По другой стороне шла навстречу женщина с матерчатой сумкой в руке, какие носили все работницы. Она шла, как видно, со смены и что-то громко говорила каждому встречному, и мне она крикнула через дорогу, когда я поравнялся с ней:

— Второй фронт открыли, только что передавали по радио.

И пошла дальше.

Так вот оно. Открыли, значит, все-таки…

У ворот комбината я купил, как обычно, кукурузную лепешку, положил ее в свой матерчатый мешок, прошел через проходную — здесь уже говорили про то, что американцы и англичане высадились в Нормандии. А я шел к своему цеху и думал, что надо будет менять ввод — он слишком слабо натянут и замыкает при сильном ветре. Кроме того, надо делать профилактику «японцу» — давно его не чистили, и еще не мешало бы сменить головной подшипник у того, на консоли.

Я прошел через цех, открыл решетчатую дверь нашей клетки и застыл пораженный — на ящике у верстака сидел коренастый человек в черной морской робе, с наградными колодками на груди.

Одна нога его, прямая, как стержень, лежала на деревянной палке, которую он подложил так, что одним концом она упиралась в ящик, а другим — в пол. Когда Я открыл дверь, он повернул голову, и я увидел старый шрам, Пересекавший все его лицо.

— Здорово, — сказал он приветливо и, не вставая, протянул мне руку. — Ты тут всем этим заворачиваешь?

— Пока — да, — сказал я, всматриваясь в это неповторимое лицо. — Нет у нас пока начальника.

— Вот меня и прислали. — Он протянул мне какую-то бумажку и пытливо посмотрел мне в глаза, видимо, желая понять, какое впечатление произвели на меня его олова.

— Это очень хорошо, — сказал я. — Замучился я тут один…

— Сколько ж ты здесь работаешь?

— Скоро три будет.

— Три года? — Он опять внимательно посмотрел на меня. — А сколько ж тебе лет?

— Семнадцать… Почти…

— Так… — Он медленно покачал головой.

И тут я спросил его. Я спросил совсем безразличным голосом, а сердце мое бухало так, что, я думал, он сейчас услышит:

— А вы… На Черном море служили, да?

— Да, — сказал он слегка удивленно и медленно поднял на меня глаза. Он, видимо, искал что-то в своей памяти, но, так и не найдя, спросил:

— А ты откуда знаешь?

— Так… Подумал почему-то.

Он посидел еще немного, потом встряхнулся и сказал:

— Ну что ж, пойдем, показывай свое хозяйство.

Мы пошли с ним по цеху. Он двигался медленно, сильно припадая на левую ногу, опираясь на ту самую короткую палку. Мы останавливались у моторов, и я рассказывал ему историю каждого, как мы ставили их, как волокли сюда, на эти консоли: рассказывал, когда у них горели подшипники, когда меняли щетки…

Потом мы пришли в новый ткацкий, и он стал оглядывать стены. Они были сплошь изрезаны серыми полосами замазанных пазов.

— Это когда? — спросил он, указывая палкой на полосы.

— Это в сорок втором. Вот эти я долбал. А эти вот Миша. А здесь, в полу, — это мы вместе с Синьором и Махмудом.

Он как-то странно посмотрел на меня и ничего не сказал. Потом мы вышли из цеха, чтобы осмотреть ввод, он пошел по линии, стал уже возвращаться и вдруг обернулся.

— А это зачем? — спросил он меня, указывая на мраморный щиток, прибитый к столбу.

— Это… Это так просто. Память. Можно снять, если мешает.

Он опять внимательно посмотрел на меня и ничего не сказал. Мы вернулись в цех, вошли в нашу клетку, и он тут же тяжело опустился на ящик. Он уложил свою ногу на палку, достал махорку, насыпал мне и себе.

— Кури, — сказал он тихо. — Помогает.

Мы сидели с ним, курили и молчали. И какие-то странные глаза были у него — очень суровые и очень ласковые. А дым солдатской махорки вытягивался сквозь решетку и длинными космами плыл по цеху — над станками, над машинами, над головами людей — туда, к открытым настежь окнам, за которыми уже сияло солнце.

1967