Выбрать главу

Паровоз погудел, охранники с собаками и без собак полезли в тамбуры. И тот эшелон ушел на восток. А наш вскоре тоже тронулся и пошел на запад.

Нa второй день пути я уже немного разбирался, кто едет с нами в вагоне. Тетка и противный — это был, наверное, ее муж — врачи. Он сначала на каждой остановке бегал по вагонам и старался быть рядом с капитаном, начальником эшелона. Но потом перестал — было ясно, что лечить пока некого. Пожилой дядька с портфелем, хорошо одетый и говорливый, назвался профессором и все повторял, что вот он едет в Германию и будет профессором теперь уже там. Дядя Миша при этих его словах сказал что-то очень выразительное в своем духе, на что профессор обиделся. По каким наукам он был профессором, я не запомнил. Еще там было несколько человек, угрюмых немолодых мужчин, которые держались отдельно от всех остальных. С самого начала как уселись в углу, так больше ни с кем и не общались. Друг с другом тоже почти не разговаривали. Часто доставали из толстых больших портфелей свертки с продуктами, бутылки и стаканы. Прикладывались к ним и долго жевали; видны были только спины. Мы с дядей Мишей Сергеевым решили, что это какие-то бургомистры или другие важные шишки из полицаев. Непонятно было только, зачем их везут в Германию. На что они там нужны?

Какое отношение имел к этой публике дядя Миша Сергеев, было непонятно. Попробовал спросить его — кем вы были дома? «На заводе работал», — буркнул, нахмурившись, дядя Миша, всем своим видом показывая, что не надо задавать лишних вопросов.

Суп давали, кажется, еще только один раз — на второй день. Потом где-то, уже не помню где, выдали по полбуханки хлеба, сказали — это до конца пути, чтоб потом не спрашивали. Железная дорога, перестеленная немцами на их ширину колеи, была в Западной Украине и в Польше одноколейная. Кое-где вдоль пути стояли старинные семафоры с опускающейся и поднимающейся «рукой». А с обеих сторон рельсов долго был густой необозримый лес. Если бы не идущий поезд, была бы, наверное, полная тишина вокруг. Я с грустью подумал, что там, в этом лесу, обязательно должны быть партизаны. Может быть, они даже видят нас. И что напасть на эшелон партизанам совсем нетрудно — подумаешь, два-три десятка немецких солдат, почти все без оружия! И что не нападают они и не собираются нас освобождать по каким-то своим, нам неизвестным причинам...

Были это детские мечты-бредни, или я так рассуждал сам с собой — сказать не берусь. А всерьез одолевали меня мысли о приставаниях чубатого с «кукурузой» и — страх. Особенно после того, как на станции Люблин в Польше мы увидели первый раз в жизни людей в полосатой одежде. Штаны, что-то вроде куртки и колпак на голове — всё полосатое. Полосы то ли темно-синие, то ли черные по грязному белому. Если бы не эсэсовцы с автоматами за спинами этих людей, было бы похоже на неудачно пошитые пижамы.

Изможденные, небритые, люди в полосатом работают на путях под охраной эсэсовцев в каком-нибудь десятке метров от нашего эшелона. Молодой унтер-офицер пренебрежительно поясняет: это же евреи и уголовные преступники, чего их жалеть! А пожилой солдат-отпускник качает головой и мрачно произносит непонятное слово. Кажется, «карцет». Что это такое, никто из нас не знает.

Потом будем знать, что это всего две буквы, К и Z. Так у немцев обозначают концентрационный лагерь. Один из них здесь рядом — Майданек, в котором будут уничтожены полтора миллиона человек.

В вагон, где мы ехали, набивалось постепенно все больше немецких солдат. Потом стали устраиваться и офицеры; наверное, они садились по дороге или им не хватило мест со своими.

Потянется ли дальше ниточка от чубатого полицая, который приставал с «кукурузой», мальчик, разумеется, не знает. Но все равно боится. И видно, не зря. Прямо в вагоне, через одну-две скамьи от нас с дядей Мишей наш русский доктор пристает к немецкому офицеру. Не все слова знает, показывает на пальцах, но гнет свое: как, дескать, узнать про человека, не важно про кого, вообще — еврей он или нет? Офицеру, кажется, все это неинтересно, и он не очень понимает, чего этот русский к нему пристает. Долго молчит, вежливо слушает. Наконец меланхолически произносит: «Alle Juden sind beschnitten» — все евреи обрезаны. Чего ж, мол, еще?

Мало ли что! — не унимается активный доктор и опять вяжется к офицеру. Жестикулирует, повторяет, что «а если найн? ну, нихт обрезание?». Показывает пальцем, как пилят. Похоже, что офицеру это уже надоело. Он смотрит в окно, сопит и, наконец, объявляет, явно собираясь на этом закончить беседу: «Dan ist er eben kein Jude! — говорит немец уверенно, с нажимом. — Тогда он, значит, не еврей...»