А тех, которые норовили по всякому поводу, а то и без повода поорать, замахнуться, а бывало, и ударить, — тех вспоминать теперь нет желания, да и поздно. Они нам были тогда враги. Мы для них, разумеется, тоже. По этой причине и произошел в мехцехе несчастный случай с Мишей большим — тяжелым молотком он разбил себе большой палец на левой руке. Несколько недель Миша ходил в классических «кранках», но покалеченный палец не заживал, и дело кончилось ампутацией фаланги — половины пальца, так что Миша очень долго не работал в цеху. А я точно знаю, что увечье он нанес себе нарочно. Так придумал в то поганое время и так поступил, чтобы хоть сколько-то времени не работать на врага. И еще, возможно, по каким-то своим соображениям.
Ранней весной сорок четвертого года на заводе появился «настоящий» переводчик — немец-фольксдойч со всеми полагающимися признаками арийской расы, рослый голубоглазый блондин Артур Закс. Очень хорошо владеющий немецким языком и, несмотря на все это, как бы совершенно русский. Знатоки в лагере уверяли, что он — недавний военнопленный, младший командир Красной Армии.
Поселился он в городе на частной квартире, а на фабрике расположился в «бюро», в конторе дирекции. Сопровождал директора, когда тот ходил (вернее, носился) по цехам. Переводил военнопленным и нам, «остарбайтерам», его сердитые вопросы и грозные понукания. Чем еще занимался, мы не знали. А через какое-то время переводчик Закс стал вызывать нас к себе по одному и расспрашивать: кто да откуда, с какого времени в лагере, кто с тобой еще и откуда ты его знаешь. И так далее. Все это тут же становилось известно в лагере и ни у вызываемых, ни у тех, про кого он спрашивал (у меня в том числе), восторга, разумеется, не вызывало.
До сих пор, если кто из немцев спрашивал о родителях, я сразу говорил, что отец — харьковский адвокат. После этого задавший вопрос, как правило, покачивал уважительно головой, и на том разговор кончался. Что, если будут расспрашивать подробно? Мне придется говорить, что мамы нет, умерла... Иначе, если они что-то подозревают, можно только хуже запутаться. Противно и страшно.
Но вскоре совершенно новое обстоятельство отодвинуло все остальное на второй план.
Нa завод в Фюрстенберге иногда приезжали и ходили по цехам в сопровождении мастеров немецкие офицеры, возможно военпреды. Обычно — вдвоем или втроем; старшим в этой компании был пожилой полковник интеллигентного вида. Бывало и так, что приезжал он один. После очередного его появления меня позвал начальник цеха Шульц и сказал: господин полковник Гайст хочет перевести тебя на другой завод, там тебе будет лучше. Ты как, согласен? Можешь подумать.
В тот же день выяснилось, что это странное предложение было сделано еще троим. Мне, младшему, не было восемнадцати, Николаю Седлеру из Запорожья и сталинградцу Смирнову — лет по двадцать, старшему — Петру К., лет, наверное, тридцать пять. Не ожидая ничего хорошего от непонятных в тех условиях галантерейностей — зачем-то еще спрашивают, — ни один из четверых перечить не стал. Другой завод? Ну, пусть другой, даже интересно. А куда ехать-то? Там узнаете...
Миша Сергеев, услышав от меня эту новость, сразу же сказал, что все правильно, и велел слушаться Петра. Особенно «если что...». Расспрашивать что и зачем я не стал, потому что у Миши большого были теперь какие-то свои дела с этим Петром, который мне не нравился — хмурый какой-то, нудный. И я ему, конечно, тоже явно не нравился. Обменялись мы с Мишей — тоже, наверное, на случай «если что...» — харьковскими адресами, именами родных. Я назвал отца и бабушку.
Через несколько дней нам четверым велели собрать вещички. И переводчик Артур, которого я стал бояться из-за его расспросов — весь сплошная улыбка, — повел нас на вокзал. Там мы сели вместе с ним в пассажирский поезд и поехали.
Оказалось — в Берлин.