Хорошо помню, что я почему-то не испугался. «Внутренне собрался», наверное, как пишут в романах. Сидим, ждем. Отец нервничает.
Вскоре появился старший — хмурый мужчина средних лет, в цивильном. Не обтрепанный, но и не то чтобы хорошо одетый. Городское неновое пальто, валенки. Оглядел нас подозрительно, сел, достал карандаш и приступил к процедуре: «Як фамилия? Имъя та по-батькови?» Отец отвечает: «Черненко Борис Сергеевич и мой несовершеннолетний сын Миша».
И тут вместо ожидаемых «других» вопросов происходит нечто удивительное. Предводитель полицаев вскидывается, поднимается с табуретки и, словно в ожидании чего-то приятного, пялит глаза на моего отца:
— Борыс Сергийовыч? Дэ вы працювалы за бильшовыкив?
— Я защитник, адвокат, — отвечает отец.
А мрачный полицай, расплывшись в улыбке, бросается его обнимать.
Кричит: «Борыс Сергеич! Так я ж Грыщук! (Фамилия — приблизительно; я ее не запомнил.) Вы менэ оборонялы (защищали) по эс-вэ-у!»
Через минуту я понял, что нас собирался допрашивать бывший подзащитный отца по какому-то политическому делу тех тридцатых годов, когда еще судили судом, а не «особым совещанием». Что СВУ — Союз вызволения, т.е. освобождения, Украины (от советской власти, разумеется), а суд по таким делам был закрытым. Адвоката назначала какая-то инстанция, ему полагалось только «ознакомиться с делом» и произнести некую слегка защитительную речь перед этим секретным судом. Насколько помню со слов отца, обвиняемый при этом не присутствовал, и адвокат его так ни разу и не видел. Такая вот юстиция.
...Зато теперь в селе Веселом нас с отцом, вместо процедуры, упоминавшейся хмурым конвоиром, тут же отпустили на все четыре стороны. И еще снабдили на прощание полбуханкой хлеба и советом отцу — не попадаться старостам и полицаям, «якщо вы такий чорнявый, як жид».
Если повезет, то, как известно, везет и дальше. Полицаи доверительно посоветовали поспешать: неподалеку на дороге лежит пристреленная лошадь — разживетесь мясом. Мы послушались. Лошадь нашлась километра через полтора, и с помощью какого-то ножика, который был у нас с собой, чтоб отрезать, если придется, хлеба, нам удалось отковырять от уже начавшей замерзать туши здоровенный кусок, целое богатство. Мясо к тому времени уже было совершенно недостижимой роскошью.
На обратном пути отец сказал, что, если вернутся наши, он будет проситься на работу в НКВД. Его еще долго трясло от пережитого с полицаями.
До города добрались к вечеру следующего дня, попасть домой до комендантского часа уже не успевали. Пошли проситься на ночь к жившему поближе сослуживцу отца Маркову. У них было почему-то тепло, нас накормили и оставили ночевать. И еще был замечательный сюрприз: туда пришла мама. Оставаться у бабушкиной сестры было уже нельзя, и маму спрятала у себя родственница Марковых, она жила в соседнем с ними доме.
С моими родителями она до этого не была даже знакома.
Стал чуть-чуть оживать базар. Не было прилавков или навесов — их давно пожгли; просто толклись люди; один у другого что-то спрашивал, вдвоем отходили в сторону, и там происходила сделка, торговля — с рук в прямом смысле слова. Из «товаров» на базаре хорошо помню те самые какао-бобы, что разграбили пред уходом Красной Армии с кондитерской фабрики. Их было чуть не изобилие, во всяком случае, больше предлагали, чем спрашивали. На вкус они горькие и маслянистые. Только нам было не до шоколада... Еще хозяйственное мыло — у кого-то, наверное, оно сохранилось, но чаще всего у продавца был только один кусок. Уже упоминавшаяся макуха, подсолнечные жмыхи. И еще там продавали — совершенно уже из-под полы, потому что за такими продавцами охотились полицаи, «немецкий хлеб» — буханки кирпичиком, которые получали немецкие солдаты и офицеры. И сало — в небольших кусках, грамм, наверное, по двести или триста, чтобы продавец и покупатель, если кого-то из них прихватит полицай, отделались малым...
Постепенно как бы вернулись советские деньги. Солдатский хлеб стоил на базаре триста или четыреста рублей буханка. (Перед войной зарплата в шестьсот рублей считалась неплохой.) Еще ходили оккупационные марки — немецкие деньги, но народ хорошо понимал, что они ненастоящие, их старались не брать. А настоящих немецких денег в тогдашнем обороте, насколько я могу судить, не было.
Добытое в деревне зерно толкли в ступе и варили из него кашу. Потом появились самодельные ручные мельницы наподобие нынешних кофемолок. Два куска жести, на них выбито множество дырочек с заусеницами от гвоздя. Один прикреплен к деревянному конусу или цилиндру, другой — внутри корпуса «мельницы». Одно в другом надо чем-то крутить, тереть. Самодельные эти мельницы были большой ценностью, у нас дома такой не было, одалживались у соседей. Из размолотых в такой штуке зерен пшеницы, ржи или ячменя получалось что-то вроде крупы или даже грубой муки; из нее варили болтушку или замешивали некое подобие теста, пытались печь лепешки.