И, отрапортовав по уставу «слушаюсь!», я уселся в монастырской келье сочинять еще одну наиподробнейшую автобиографию.
Ночью свет отключили, от дежурного мне принесли свечку. Вспоминал я и писал до самого утра. Насочинял, кажется, страниц тридцать с лишним. Имен и, где знал, фамилий солагерников и фабричных немцев вспомнил и «изложил» множество. Утром ко времени завтрака пришел гвардии капитан, забрал мое писание. Ни малейшего понятия о том, что сейчас в очередной раз поворачивает в другую сторону моя судьба, я тогда не имел.
А что он мог проверить, этот подполковник? Чисто личное впечатление — врет или не врет, не будет ли нам с этим мальчиком неприятностей. А по делу — ровным счетом ничего.
Где оно сейчас, то полудетское покаянное сочинение? Может, и уцелело в каком-нибудь секретном или пересекретном архиве, кто знает.
Через несколько дней вытряхиваемся из монастыря, туда въезжает какой-то штаб с мебелью, сейфами и множеством офицеров. Говорят, уже идет переформирование. Старшие солдаты хотят обязательно остаться здесь, на месте, чтобы не пропустить демобилизацию. Взвод набирается как бы заново. Среди пришедших из других рот — парень из Харькова; он всего года на два или на три старше меня, но зовут его уважительно Федором Никитичем — у него орден Славы третьей степени.
Появился капитан Полугаев, заметно, что он в хорошем настроении. Позвал меня: «Поедем мы с тобой, Миша, управлять немецкой провинцией. Будем шпионов ловить! (Чьих шпионов? Война ведь кончилась!) А если не хочешь, скажи — оставим тебя в полку. Левой-правой!» Михаил Филиппович хрипло смеется. Ответа, наверное, не требуется...
Понимал ли в то время бывший мальчик, чем занимается «Смерш», кроме неудачных попыток найти «вервольф»? Начинал понимать, хотя и отрывочно. Все вокруг знали, как недели три назад арестовали ротного командира своей же бригады, вся грудь в орденах. И телефонистку той роты тоже арестовали. Их держали порознь в каком-то подвале, и офицер чуть не разнес там дверь и так орал на особистов, что слышно было «на другом конце города». Провинились они вроде бы тем, что ее незаконно представили к ордену. А среди солдат гуляла повторяемая шепотом версия куда проще: «Бабу не поделили...»
Еще. Был в части однорукий солдат, состоял в адъютантах при ком-то из командиров. Рукав гимнастерки был у него до локтя подвернут, на груди — медаль «За отвагу». Говорили, что руку он потерял не на фронте, иначе его непременно «комиссовали» бы.
Так вот, буквально за несколько дней до всей этой реорганизации Однорукого в части не стало. Передавали (опять же по углам, шепотом), как бушевал начальник «Смерша», как сорвал с него медаль. И пересказывали «страшную» причину: на Однорукого пришла проверка, согласно которой он оказался немцем.
Ну и что? Ведь он же советский немец! И как же можно отнять у человека его боевую награду? Оказывается, «Смершу» можно. Кто-то сказал: «Еще хорошо, что под трибунал не пошел». А «хорошо» — это с бывшего адъютанта сняли солдатскую одежду и отпустили в цивильном на все четыре стороны. «Раз немец — значит, пусть идет к своим...»
Все это, конечно, только самые первые проблески, попытки задавать вопросы хотя бы самому себе. В основном же мысли юного солдата были в то время не слишком сложными. Вот документ (письма мои из армии мама и бабушка сохранили):
«24.7.1945. Я сейчас около Лейпцига, интересно (без запятой) сколько километров теперь между нами? Вы пишете, что вам главное знать, что я жив и здоров. Но ведь, мои дорогие, войны-то теперь нет, как же могу я быть не здоров! С тех пор, как я в Красной Армии (без запятой) мое здоровье очень хорошее... Каждое воскресенье бываю на стадионе, а вечером в кино. Вообще живется мне очень, очень хорошо...»
Ничего не скажешь, политически выдержанный товарищ с оптимизмом смотрит в светлое будущее. А еще через несколько дней: