Выбрать главу

Нашли его быстро. Погасший купол парашюта ярко выделялся на фоне желтой выгоревшей травы и являлся прекрасным ориентиром. Красноармейцы сгрудились вокруг сбитого летчика, рассматривая страшноватую картину. Тот был без сознания, дышал редко и с хрипом, запрокинув голову и подставив солнцу черное, обожжённое лицо. Из-под шлемофона сочилась кровь, шаровары летчика обгорели, местами обнажив опаленные и залитые кровью ноги. Реглан его был весь иссечен осколками и немного покоробился от огня. Старший среди бойцов, воевавший еще в финскую старшина-сверхсрочник, даже подумал, что этот пилот уже не жилец. Очень уж много крови натекло из издырявленных ног, очень уж много ожогов. Словно подтверждая его мысли раненный что-то прохрипел, выгнулся дугой и зашаркал по земле пяткой правой ноги, оставляя на ней борозду. Левая нога у него темнела пулевой дыркой и была выгнута под необычным углом. Выгибался и шаркал летчик недолго и вскоре затих и обмяк. Но к удивлению присутствующих, это была не агония — он продолжал дышать, только из плотно зажмуренных глаз, а только они остались целыми на обожженном лице, показались слезы. Старшина расстегнул на нем реглан и удивленно присвистнул, увидев у того на груди два ордена.

— Заслуженный, — сказал он, вынимая документы и свинчивая награды. Летчик по-прежнему дышал и прямо сейчас умирать вроде не собирался, поэтому старшина рявкнул на ушлого, принявшегося уже пластать на тряпки парашют, красноармейца, и вскоре перебинтованный пилот занял место в кузове полуторки. Машина тронулась, догоняя ушедшую далеко вперед колонну…

…Боль смешивалась со звуками и запахами. Сперва пахло пылью и бензином, а боль была постоянная и невыносимая. Любое движение, любое колебание причиняло боль, а когда пахло пылью и бензином колебалось и двигалось вокруг. Это было величайшее несчастье и величайшее спасение, потому что иногда она становилась совсем невыносимой, и тогда все пропадало: и боль и запах и звук. Пропадал весь мир.

Потом появился запах сенокоса и нежного аромата подсыхающей травы. Запах был чистый, свежий. Такой вкусный и нежный запах мог исходить только от трав, только что взятых с поля. Еще пахло конским потом, колесной мазью и дорожной пылью. Трясти стало немного сильнее, но как-то мягче. Боль стала не такой острой, как раньше, но она стала монотонно-постоянной. Любой посторонний шум, любой скрип усиливал ее стократно, она смешалась с одуряющим запахом травы, заполнила собой весь мир. Время потеряло всякий смысл, все измерялось только болью.

Запах снова изменился: пахло медикаментами, карболкой, бензином, грязными человеческими телами и страданиями. Тряска прекратилась, остался только неразборчивый гул голосов. Он накатывал подобно морскому прибою, то пропадая вовсе, становясь далеким неразборчивым шепотом, то вдруг взрывался набатом, заслонял собой боль и сам становился ей. Набат в очередной раз принялся стихать и плавно трансформировался в усталый женский голос:

— Летчик… пулевое ранение левой… перелом голени… травма головы… перелом ключицы… ожоги… ожог… осколочные ранения…

Голос слабел, обратился в едва различимый шепот и растворился, а вслед за ним вернулась боль. Она была столь резкой и невыносимой, что мир в очередной раз растаял, чтобы снова вернуться изменившись.

К запаху медикаментов примешивался еще почти позабытый запах дыма. Причем дыма паровозного. Снова трясло, но уже не так как раньше, слышался полузабытый стук колес о стыки рельсов, невнятные голоса. Боль была, тягучая, но уже не острая, а беззубая, привычная. Гораздо сильнее боли оказалась жажда. Язык, казалось, прирос к гортани, а губы срослись, и разлепить их не было сил. Виктор вздрогнул. У него был язык, ему хотелось пить, а резко проявившаяся боль говорила, что он все еще жив. Жив? В глаза словно пыхнули солнцем. Корчась от боли и чувствуя что мир снова расплывается в ничто, он все же разобрал появившиеся где-то на краю сознания чужие слова:

— Дывысь сестрыця, ось цей зараз очи видкрывав…

Очень сильно хотелось пить. Жажда буквально сводила с ума, но он не мог ничего сделать. Не мог шевелиться, не мог говорить, не мог ничего. Он не мог даже думать, потому что жажда убила даже это. Перед глазами мелькали светлые пятна, а вокруг слышался странный настораживающий шум. Слева и справа был слышен топот бегущих людей, кто-то отдавал распоряжения. Потом издалека послышался гул авиационных моторов. Моторы гудели тонко, по чужому и сразу же, резко и хлестко ударили зенитки. Они стреляли где-то неподалеку, от каждого залпа пространство вздрагивало и отдавалось болью. Что-то тихо позвякивало на краю сознания.

Рокот моторов в небе усилился, стал угрожающим, страшным и все вокруг содрогнулось и задрожало, ударило по ушам. Зенитки продолжали стрелять, но их стрельба тоже ушла на периферию, перестала восприниматься. И тут что-то горячее, мутное и грозное ударило по всему телу, резануло по ушам. Что-то обваливалось, рушилось и клокотало. Боль обрушилась страшной силой, свет пропал, вокруг все наполнилось теменью и зловонным дымом, мазутной пылью и звоном в ушах. Нос и горло словно растерли наждаком.

Вскоре слух вернулися. Вокруг по-прежнему была вонючая темень, но уже слышались понятные и привычные человеческие звуки. Кто-то невидимый и неизвестный истерически смеялся, кто-то стонал, кто-то плакал навзрыд, как маленький ребенок, а совсем рядом кто-то затейливо матерился. Звуки слились в какофонию. Только он уже не обращал на это никакого внимания. Виктор увидел перед собой, светлое пятно вагонного окна, дощатый край верхней полки, потолок вагона. Он понял, что жив и может видеть. Он еще не понял, хорошо это или плохо, это просто было. Впрочем, это сейчас было совершенно не важно, потому что хотелось пить.

Стрельба и вой моторов утихли, только слышался топот ног и кто-то снаружи закричал:

— По ваго-нам! Ухо-дим!

Паровоз дал свисток, зашипел парами, лязгнули буфера, и поезд медленно поехал. Дым в вагоне постепенно рассеивался, но дышать легче не стало — горячий воздух при каждом вздохе обдирал горло, сводил с ума. Вскоре паровоз зашипел, и эшелон снова остановился. Снаружи послышались голоса, лязг металла, внутри тоже начались метания, засновали санитары и врачи. Это две бригады: поездная и медицинская принялись осматривать свое. Одна паровоз и вагоны, ремонтируя повреждения от бомбежки. А вторая человеческие тела.

Когда очередь дошла до Виктора, он сумел сделать очень важное дело. Он сумел открыть рот. Это оказалось жутко больно, губы ожгло, а на языке почувствовался солоноватый вкус крови. Крови было совсем немного и это подстегнуло жажду до невозможного. Поэтому когда появился осматривающий врач, он, собрав все силы, все что можно, прохрипел-прорычал:

— Пи-ить.

Санитар, здоровый мужик с рябым лицом, принес ему кружку чая и принялся буквально по капле вливать его Виктору в рот. Это было мучительно. Левая рука у Саблина не двигалась, он одной правой вцепился санитару в кисть и умудрился влить себя кружку. Рука отозвалась болью, он увидел как скривилось лицо санитара, почувствовал как лопаются пузырей ожогов на ладони, но это того стоило. Ничего вкуснее он не пил никогда в жизни. Сразу стало легче. Он почувствовал, как застучало сердце, разгоняя кровь по жилам, как затухает дикая, невозможная жажда. Санитар освободил свою руку и злобно бурча, принялся растирать запястье, но еще один стакан чая дал.

Дальше начались странные невообразимые события. Виктор снова дрался в небе, любил роскошных женщин, искал сокровища, кого-то убивал, за кем-то гонялся и от кого-то убегал. Все было по-настоящему интересно и захватывающе, только иногда эта интересная реальность менялась на обшарпанные потолки госпиталей и стены вагонов. Во время одной из таких изменений он услышал короткое слово „тиф“. Тело Виктора сотрясал жар, а сам он в это время был далеко-далеко. Раз за разом интересное беспамятство сменялось явью, серые госпитальные будни великолепными галлюцинациями.