Пользуясь отсутствием свидетелей и закрытой дверью, Баки решительно подошел к ней почти вплотную, жадно впившись глазами в лицо.
— У меня к тебе лишь один вопрос, — начал Барнс, стараясь, чтобы голос его не подвел. — Насколько покровительствует тебе Сталин?
Она удивленно вздернула бровь, ожидая совсем другого вопроса.
— Достаточно. Почему…
— Потому что если бы он не стоял с тобой рядом, Карпов размазал бы тебя по стене! — как Баки ни старался, а голос его от скрытых волнения и злости все равно прозвучал довольно высоко. — Ты хоть понимаешь, что творишь? Ты опустила его в глазах руководителя, первого человека в стране, опустила ниже всех возможных пределов, и будь я проклят, если он это когда-нибудь забудет!
Удивление на ее лице стало еще более очевидным.
— Почему тебя это вообще волнует?
Для Баки эти слова прозвучали крайне обидно, и он раскрыл было рот, но подходящих слов не нашел, обескураженный, задетый.
Потому что она делала все это на краю пропасти, на грани между триумфальной победой и грандиозным провалом. Потому что она рисковала слишком очевидно и абсолютно неоправданно. Потому что делала она все это из-за него, защищая его, Баки, интересы. Потому что ему было не плевать, какой ценой достанется ему свобода.
— Потому что мне не все равно! — наконец, вслух высказался Баки, и голос его охрип от терзающих изнутри эмоций. — Не все равно, что он с тобой сделает! Он знал одну правду, Сталину, очевидно, ты наврала совсем другую, и сегодня Карпов это понял. Он не…
— Он предан режиму и его руководителю! Он выполнит приказ, ведь у него не будет выбора. Против воли генсека он не пойдет.
Как же Баки хотел в это поверить, как же отчаянно он хотел заставить молчать шестое чувство, и просто слепо понадеяться.
— Мне не все равно, — упрямо повторил Барнс, на секунду поддавшись гложущей изнутри обиде. — И никогда не будет!
— Потому что ты чувствуешь себя обязанным? — вдруг спросила она, и к очередному словесному удару под дых Баки оказался совершенно не готов. Потому что это было обидно до боли своим значением, своей правдой, на которую у Баки не было готового ответа. У него вообще не было на этот вопрос ответа, потому что… ну в самом деле, что он мог ответить?
Да! Да, он вечно будет чувствовать себя обязанным, но дело даже не в этом. А в чем было дело, Баки не знал, не хотел знать, не хотел копаться в себе в поисках ответа, который неизбежно бы нашел среди разлагающихся останков прежнего Баки Барнса.
Вместо ответа Баки ударил. Слабо и неприцельно, куда-то в сторону от ее головы, но она ответила тем же, и очень скоро оба перестали нещадно мазать, валяясь в тесной сцепке по полу и натужно рыча в попытках освободиться каждый от своего захвата.
— Кто я… для тебя? — прохрипел Баки, пытаясь высвободить металлическую руку из-под обвивающей ее ноги. Получилось успешно, и одним рывком Баки перекатился, подмяв ее под себя и обездвижив собственным весом. — Неужели все тот же безымянный никто, с которым нужно нянчиться, чтобы только он не захлебнулся собственной рвотой? Кого ты видишь во мне? — требовательно прорычал Барнс, переместив правую руку ей на шею так, чтобы она не смогла отвернуться. — Скажи!
— Баки… — ее голос прозвучал надтреснуто, лицо исказилось в гримасе то ли сопротивления, то ли отчаяния, то ли в пополам того и другого.
— Ты доверила мне тайны, за раскрытие которых тебя уничтожат! Ты доверила мне пытаться убить тебя! Ты спокойно спишь у меня на груди, зная, что я могу свернуть тебе шею двумя пальцами! Но ты все еще врешь мне буквально обо всем, разрешая называть как угодно, только не по-настоящему! И считаешь, что это не должно меня волновать?!
— Потому что не должно! — прошипела она, вызывающе вскинув голову. — Потому что я не та, кто этого достоин!
Баки больно ужалило дежавю, и он понял, что, если срочно что-то не сделает с бушующей глубоко внутри праведной яростью, все рискует плохо закончиться. Однажды он подобное уже слышал, и обернулось все в итоге тем, что считавший себя недостойным его переживаний добровольно подписался на эксперимент, круто изменивший не только его собственную жизнь, но и ход мировой истории.
— Позволь мне это самому решить! — злобно выплюнул Баки, чувствуя, как ярость стремительно переплавляется в необъяснимое, щемящее чувство где-то в груди. — Не отбирай у меня хотя бы это право, прошу! — все еще восседая на ней сверху, Барнс склонился ниже и, повинуясь порыву, впился в ее губы, сперва жадно, грубо, а затем ласково, нежно. Без слов прося, беззвучно умоляя. — Впусти меня, пожалуйста! Пожалуйста… — продолжением должно было стать имя, ее настоящее имя, но Баки передумал, договорив совершенно иное. — Пожалуйста, Ди. Расскажи мне. Поговори со мной! Ты же знаешь, я умею хранить секреты.
— Если это хоть чуточку из чувства долга, из обязательства, прошу, Джеймс, не надо.
— Баки, — исправил он совсем мягко, от прежней бури в нем не осталось и следа. — Я Баки, не Джеймс, сколько раз повторять? И это ни разу не долг. Давно уже нет.
Той ночью они остались в Москве, блуждать по кремлевским подземельям в поисках не похожего на общую казарму ночлега, где можно было понадеяться не быть скомпрометированными.
— Что это? — спросил Баки, с интересом рассматривая оказавшийся в его руках, уже знакомый конверт из грубой бумаги, запечатанный сорванным красным сургучем.
— Билеты в Большой театр на премьеру балета. Он хочет с тобой познакомиться лично. А это он любит делать не слишком навязчиво, но в достойных местах с достойным окружением.
Не то чтобы Баки так жаждал скорейшего знакомства, не то, чтобы у него был выбор, но театр, куда, судя по количеству билетов в конверте, он был приглашен не один, определенно был местом лучшим, чем кабинет Кремля.
Оставив Баки наедине со своими мыслями, она ушла, сказав что-то про еду, но он едва ли слушал. Она ушла, захлопнув за собой дверь, а Баки остался сидеть на узкой кровати и молча смотреть ей вслед, пытаясь унять нарастающую дрожь, не дать зубам снова сжаться слишком сильно, не дать челюсти задрожать.
Роковые женщины прекрасны, опасны и влиятельны, имеют всемогущих покровителей, чье слово вершит судьбы людей и целых государств, но и они… совершают ошибки, и они имеют свои слабости.
Почему-то Баки верил, больше всего на свете желая ошибиться, что до личного знакомства дело не дойдет и билеты ему не пригодятся. Просто не успеют.
Почему-то Баки насквозь видел, нутром чуял всю проржавевшую до основания преданность Карпова существующему режиму.
Почему-то, едва сомкнув веки, Баки увидел на обратной их стороне выбитые кровью слова: знакомые, понятные, но, между тем, абсолютно бессмысленные и слишком глубоко засевшие где-то в самом основании его раскалывающегося черепа:
Желание верить.
Ржавый подонок.
Семнадцать — цифра на доме.
Рассвет над Москвой.
Печь, на которой закипал чайник.
Девять ровно на кремлевских часах.
Добросердечный дурак, который слишком ценил веру погибшего друга в добро, чтобы бежать, спасая собственную жизнь; дурак, которому хватило ума превратить долг в любовь.
Возвращение на родину, в страну, что, забыв обо всем остальном, скорбела о потере Величайшего в истории Солдата.
Один, как ярлык в напоминание о том, что иначе быть не может.
Товарный вагон, тот самый, с которого все началось.
Эти слова горели у него перед глазами, звучали набатом, раскраивали череп пополам, в них ему чудились крики, нечеловеческие вопли безумия, проклятия и никем так и незамеченные отчаянные слезы.
В этих словах ему ясно виделось все то, чего он так боялся и чего быть не могло.
Он вскинулся на кровати, задыхаясь и беспомощно хрипя.
«Доброе утро», — раздалось в голове, и кошмар обрел свое бесконечное продолжение.
«Доброе утро, солдат».
«Я жду приказаний».