Выбрать главу

— Стойте! Не трогайте его! Он ничего не сделал! Прекратите немедленно!

В четыре руки скрученного, со всех сторон ограниченного близким треском электрических дуг в активных шокерах, дулом винтовки, дышащим в затылок его втолкнули-швырнули в душевую, рявкнув в спину: «Освежись!»

Охрану полностью сменили, и это сказывалось. Это сказалось слишком очевидно уже по прошествии неполных суток.

«Освежись!» значило, что вода текла только из холодного крана.

Чужое присутствие, чужие прожигающие насквозь взгляды он чувствовал на себе сквозь закрытую дверь. Сквозь шум льющейся под напором воды он слышал, как они дышали, представлял, как дрожали их пальцы на спусковых крючках, как поигрывали в их руках шокеры.

В первый раз с момента… В первый раз он оказал сопротивление, в первый раз его желание дать отпор оказалось сильнее страха наказания. Вот только он не ощутил триумфа от своего поступка и не видел в нем никакого смысла.

Он не хотел ей навредить, только не снова! Он не собирался провоцировать охрану и уж точно не думал, что охрана спровоцирует его. Он повел себя агрессивно без весомой на то причины, и вмешательство охранников, все их действия были оправданы. Он должен был подчиниться и позволить им выполнять свою работу, а не бить в ответ.

Он всего лишь хотел извиниться перед ней. Сделать что-то правильное, что-то, что, наверняка, посчитал бы своим долгом сделать Барнс, тот, который не знал ужасов войны, плена и пыток. Он всего лишь хотел… попытаться снова стать собой?

И вот, что из этого вышло.

Ледяная вода обжигала, сбегала ручьями по обнаженной коже, закручивалась равнодушно спиралью и утекала куда-то в никуда. Она сковала мышцы, держа все тело в защитном напряжении и не позволяя расслабиться. Сержант стоял, низко опустив голову, смотрел на свою-чужую руку, и ненависть зажигала в нем вечное пламя.

Они его сломали. Вместе с памятью у него забрали всё, что делало его собой: его личность, его характер, его привычки, его убеждения. Даже честь у него отобрали. А взамен дали только эту… это… железо, которое несло лишь боль, опасность и смерть. С такой рукой он всегда будет сильнее обычного человека, его всегда будут бояться, всегда будут видеть в нем угрозу. У него отняли самое дорогое, самое сокровенное, что могло быть у человека — право называться человеком. Они выдрали из него человечность вместе с сохранившейся после падения частью живой руки, врезав на ее место… это! Этим они клеймили его, сделали своим.

Его правая рука сама нашла границу, где металл внахлест заходил на плоть, вгрызаясь в него с холодным равнодушием. Пальцы сами нашли шрамы — холодные, покрасневшие, уязвимые рубцы на истонченной коже. Он помнил, как они полыхали свежими ранами, помнил упрямо разодранные швы, помнил кровь под ногтями правой руки…

Он безжалостно драл собственную плоть тогда. Драл ее и сейчас с ничуть не ослабшим остервенением, мечтая лишь об одном — убрать их клеймо, отцепить его, выкорчевать прежде, чем оно пустит корни и врастет в него безраздельно.

У него не было никаких острых предметов, ничего, что можно было бы использовать, кроме грубой силы, жгучей ненависти и бьющего все рекорды высот болевого порога. Он выжил, когда потерял руку — свою родную — в первый раз, он выжил, когда в его плечо, зловеще зудя, вгрызалась циркулярка. Он хотел бы все это вернуть, мечтал вернуть ту уродливую кровавую культю, ту агонию, ужас и беспомощность, им овладевшие, все, что он чувствовал тогда, кем тогда был…

Потому что тогда он еще был человеком.

Когда в дверь постучали, он даже не вздрогнул, продолжая невидящим взглядом смотреть себе под ноги, где на белом кафеле, переплетаясь друг с другом, причудливо завивались в спирали ручейки из разных оттенков кровавой палитры. Постучали еще раз, и еще… а затем перестали. Часть его замерла в ожидании, когда его распластают по полу, в то время как другой его части было абсолютно все равно, поэтому он апатично продолжил делать то, что делал.

— Я принесла полотенце, — сообщил спокойный и совершенно не злой голос, но он все равно вздрогнул, — и сухие вещи.

— Уходи! — угрожающе зарычал Барнс спустя несколько мгновений (или минут — он не считал) напряженной тишины, интуитивно стремясь уберечь ее, обезопасить, избавить от своего присутствия — меньшее, что он мог — раз уж сама она была не в состоянии адекватно оценить угрозу. — Держись от меня подальше!

Снова тишина. Солдат не был против, он привык молчать, привык и к тому, что с ним не разговаривали.

— Не могу, — она медленно обошла его справа, выключила льющуюся воду. Затем обернулась и попыталась поймать его взгляд, но он упрямо смотрел в пол, на то, как розовая от крови вода оседала отдельными каплями на ее бежевых туфлях, как стекали по глянцевой поверхности тонкие розовые ручейки. — Хватит, — у нее мягкий голос, просящий, почти умоляющий, и у солдата от него бегут мурашки вдоль позвоночника. — Хватит, Баки, остановись, — она не кричит, не приказывает, просто делает шаг ближе, подходит совсем близко, на расстояние прикосновения и медленно, в конце концов, так и не встретив сопротивления, отводит его правую руку в сторону, осторожно прижав полотенце к его разодранному, кровоточащему плечу.

Он не вздрогнул от прикосновения ткани, но поджал губы и выдохнул чуть резче, так и не подняв головы.

Она не настаивала, лишь выждала немного, прежде чем вернуть его правую ладонь на прежнее место, на левое плечо, поверх своей руки и скомканного полотенца под ней.

— Я сейчас уберу руку, ладно? — она осторожно спросила, пытаясь этим сосредоточить его внимание и убедиться, что он ее понимает. — А ты прижми полотенце и не отпускай. На счет три. Раз… — вдох. — Два… — выдох.

— Я не хотел! — взвыл Баки, резко вскинув голову, чтобы встретиться с ней глазами. И замер, забыв вдохнуть на счет «три», потому что увидел то, что увидеть боялся — дело рук своих, в буквальном смысле.

Кожа с ее правой скулы была стесана, малиново-красный кровоподтек еще саднило сукровицей, и синяк продолжал угрожающе расплывался по направлению к правому глазу.

Один удар. Единственный скользящий замах, в который он даже полсилы не вложил. Ни один человек на такое не способен. Это если умышленно забыть, что ни один подающий надежды зваться человеком не ударил бы женщину.

Он застонал от отвращения, рефлекторно дернулся, пытаясь освободиться и снова вцепиться пальцами правой руки в кожу на левом плече. На деле получилось: в ее ладонь, которая была точно под его рукой и, словно щит, закрывала рану.

— Этого бы не случилось, не будь у меня… ее! — вскричал Барнс и тут же ощутил жгучую необходимость закрыть себе рот и оттолкнуть ее от себя подальше, потому что его грозило стошнить. От самого себя, от собственных жалких, унизительных, ни цента ни стоящих оправданий. — Я никогда… Барнс никогда не ударил бы… Я не хотел!

— Я знаю. Ты ни в чем не виноват, — ее голос по-прежнему звучал незаслуженно мягко. — Просто прижми это, — ловко высвободив руку, она сильнее надавила на его ладонь с комком махровой ткани, — и идем со мной.

Дальше она, не задумавшись ни на секунду, повернулась к нему спиной, идя на каких-то пару шагов впереди, безбоязненно, опрометчиво, легкомысленно. Он был пленником здесь, она была… она работала на тех, кто его пленил, она была врагом, и все его естество сейчас вопило о том, чтобы бороться: использовать шанс на сопротивление, на свободу, на… побег?

— Охранников не ищи, они заняты — перечитывают должностную инструкцию, — объяснила она в пустоту коридоров, словно он действительно что-то спрашивал, — и будут заняты этим еще довольно долго, так что у нас есть время, — они прошли уже знакомый солдату путь до лабораторий сквозь несколько бронированных дверей с кодовыми замками, и везде, где они задерживались на одном месте дольше одной секунды, солдат был уверен, что оставлял за собой след в виде лужи воды, натекающей из его мокрых насквозь штанов, которые он не потрудился ни снять во время душа, ни сменить после. А еще он был босой, а значит, оставил за собой целую дорожку следов, красноречиво сообщающих все его движения.