От этих слов Ружена почувствовала себя неловко.
В палату вошла сестра и протянула больному термометр. Ружена откланялась.
…Море было ласковое и спокойное. Но Ружене почему-то не хотелось плавать. Из головы не шел Матушкин. Впрочем, не только Матушкин, но и Дмитрий Иванович, и даже ее бывший муж, о котором она сейчас вспомнила без обычного неудовольствия. И удивилась этому. Потом поняла, что вспоминается не то плохое, что он доставил ей в течение их совместной жизни, а бывшее светлое между ними, которое потом рассеялось в водовороте споров и вражды. Когда с мужем стряслась беда, забыв обиды, она тоже немедленно бросилась ему на помощь. Хотя было уже поздно.
Но почему она сейчас поступает иначе с Дмитрием Ивановичем — оставила одного, обидела своим отъездом? Ведь он всегда в бою, полном неожиданностей и опасностей. Если заболеет, она даже не знает, где его искать. Неужели не любит? Или вторая любовь всегда слабее первой?
Ружена почувствовала, что не сможет больше валяться под солнцем, беззаботно купаться в теплом море, рассматривать жирно-зеленые пальмы, облезлые эвкалипты, ядовитые олеандры и магнолии. Она ушла с пляжа, долго сидела в душной комнате, перебирая в памяти последнюю встречу с Дмитрием Ивановичем, укоряла себя и с каждой минутой убеждалась, что поступила неразумно и неблагородно, словно какая-то капризная девчонка. Все меньше и меньше находила себе оправдания и страдала, наверное, уже не столько от уверенности, что нужна Дмитрию Ивановичу, сколько от сознания, что сама не сможет дольше быть без него.
Чувство стыда охватило ее, и она с болью представила себе минуту, когда посмотрит в глаза Дмитрию. Надеялась, что не придется просить прощения, что все само собой образуется, и от этого еще острей чувствовала неловкость.
Ружена заставила себя пообедать, ела без аппетита. На ужин не пошла, бродила дотемна в раздумьях возле моря.
Ночью совсем не спала. А рано утром, терзаясь головной болью, заявила директору дома отдыха, что в связи с семейными обстоятельствами вынуждена немедленно уехать. Попросила соседа, жившего в одной комнате с Матушкиным, проведать его и передать пожелание скорее выздороветь. Потом сложила вещи в чемодан и покинула дом отдыха с такой поспешностью, словно за ней гнались.
Автобус в аэропорт отходил от игрушечно изящной железнодорожной платформы «Павильон» через час. Так долго ждать у Ружены не было сил. Ей вдруг все надоело, даже опротивело — и эта пышная зелень, и голубое море, и жирная черная-черная лента шоссе, по которому никто не хотел отвезти ее в Адлер, — и она уже готова была сбросить босоножки и пешком идти в аэропорт.
В конце концов ей повезло. Она остановила такси, и добродушный абхазец, увидев перед собой взволнованную женщину, согласился ехать в Адлер.
Было, конечно, наивным надеяться, что в июле, без предварительного заказа, можно попасть на самолет.
Но Ружена сделала невозможное, и сам начальник аэропорта посадил ее всеми правдами и неправдами в первый же вылетавший на Киев самолет.
IV
И в этот раз Степаниду Клименко застали возле печи.
Она вытерла руки и села на край лавки, бросая недовольные взгляды на непрошеных гостей в милицейской форме.
— Оторвали вас от работы, Степанида Яковлевна, — как бы извиняясь, сказал Коваль.
— Э-э, — махнула рукой на дипломатию подполковника Степанида. — Чего уж там.
Коваль и Бреус сели на другую лавку, возле стола.
— Скажите, Степанида Яковлевна, почему Лагуту называют дезертиром? — сразу поинтересовался Коваль.
Пожилая женщина искоса глянула на подполковника.
— Какой еще дезертир?
— Воевать не хотел, Степанида Яковлевна. Родину защищать. Из армии убежал.
— Ему было грех стрелять, — поучительно сказала она. — Даже винтовку в руках держать.
— А вот говорят… при немцах…
— Что там говорят… Кто может плохое о нем сказать? — Степанида сердито уставилась на Коваля. — Люди, — она показала рукой куда-то за стены, — построились здесь после войны. При немцах две хаты всего и осталось: моя да бабы Христи Калиниченко. Но Христя уже в могиле.
— Поэтому и спрашиваю вас, — сказал Коваль.
Степанида Яковлевна помолчала, как бы решая, стоит ли дальше вести разговор. Поправила передник на коленях, выровняла уголочек, пригладила его и снова скрестила руки — загорелые, обтянутые сухой кожей, потрескавшейся.
— Я уже говорила, брат Петро вреда людям не делал. Он в царстве небесном новое рождение получил… И не вам судить его… Он теперь сам судья.
— Вы не поняли меня, Степанида Яковлевна, — мягко заметил Коваль. — Я спрашиваю о вашем соседе не потому, что хочу осквернить память о нем. Нам нужно узнать, кто и почему его убил.
— Сказано: слуга сатаны, прости господи, глаза свои залил и руку на божьих людей поднял. И будет он господом нашим судим, не только вами… — Глаза Степаниды злобно блеснули.
Чтобы успокоить ее, Коваль заговорил о ферме, о закрепленных за Степанидой коровах, о заработках. И, только заметив, что она смотрит уже не так сердито, снова спросил о Лагуте:
— Петро Петрович всегда здесь жил? С какого времени вы его знаете?
— Родственники у него в деревне были, но померли. А он после войны построился.
— Проживал один?
— Как перст.
— А когда он здесь впервые появился? — поинтересовался Коваль.
— Не помню. Не оскверню уста неправдой.
— Как немцы пришли, так он сразу и объявился? — спросил Коваль.
— Может, и сразу, — недовольно согласилась Степанида.
— А потом, когда наши Вербивку освободили, он куда девался?
— Он тогда в лесу жил, в тайности… У него от зверства человеческого разум помутился. Из леса почитай что не выходил, все богу молился. А когда после войны к людям возвернулся, просил за них господа. И бог ему открылся, разум вернул, и стал Петро еще больше богу молиться и нас к нему звать…
— Чепиков знал, что Лагута сбежал из армии и всю войну здесь пересидел?
— Сбежал не сбежал, — передразнила Степанида, — это лишь богу одному ведомо. Меня об этом не пытайте и хулы напрасной на брата Петра не валите. Если и впал в какой грех, то не по своей, а по святой воле.
В ожидании новых вопросов она затаилась, зажав в руке уголок фартука.
— Ладно, — согласился Коваль. — Скажите, какие отношения были у вашей Марии с Лагутой? Обоснованно Чепиков ревновал ее?
— Опять за свое! — пробурчала Степанида. — Да, любила она слугу сатаны, мужа своего. Это уже потом между ними разрыв-трава выросла… А брату Петру она сестрой назвалась, греха у них не было.
— Чего же она тогда и днем и ночью к Лагуте бегала? — как бы удивляясь, воскликнул Коваль.
— Горе свалилось. Дите мертвое родила, в больнице сказали — больше не родит… Она и затужила. Я ее к брату Петру послала. Говорю: «Иди как к господу богу. Чего люди не могут, на то господь способен». Брат Петро сказал: «Ивана тоже приведите, пускай оставит гордыню, ибо молитвы одной Марии господь не примет, нужно, чтобы и муж рядом стоял, чтобы и он получил безгрешное рождение от бога, такое же, как и муж святой Марии, которая нам Иисуса Христа родила». Только Иван не захотел вместе с ней у бога дитя просить, отговаривать стал, брата Петра ругал. Ему сатана глаза вином заливал, и не захотел он прийти к богу…
Коваль затронул больное место Степаниды, и она разговорилась.
Вытерла рот темной ладонью и добавила:
— Какие же ревности могли быть? Сатана толкнул его руку…
— Значит, не в ревности дело, — подытожил Коваль, будто соглашаясь со Степанидой.
— Брат Петро святой человек был. Помогать себе в хозяйстве допускал только одну сестру во Христе, у которой муж умер. Вот и приходила она к нему молиться, хотя за мертвых этих и не положено, они у бога новую жизнь получают.
— А кто же она? — поинтересовался капитан Бреус, хотя и знал, о ком идет речь.
— Ну кто… — замялась Степанида.
— Впрочем, можете не говорить.
— Невелика тайна, — решилась все же Степанида. — Ганна. Продавщица наша.