Выбрать главу

– Что же за слово, что же за…

Автобус тряхнуло, причем порядочно. Испуганная Лизонька до колючей боли в ладонях вцепилась в поручень, и открыла глаза. Автобус остановился. Водитель матерился шепотом, выбираясь из своей кабинки. Он говорил что-то про треклятый движок, и он, наверное, был слеп, потому что дело было не в движке, дело было в беспредельной тьме, которая обступила автобус со всех сторон. Испуганная Лизонька сжимала поручень, а другой рукой – половинку сердечка, и смотрела на пассажиров с надеждой, но и они ничего не видели. Они спокойно читали книги, разглядывая не страницы, а друг друга; они повторяли слова, снова и снова повторяли никому ненужные, глупые слова.

Снова и снова.

Снова и снова.

А тьма уже живыми нитями, что шевелились как хищные змеи, проникала в автобус. Она обступила водителя, и он с хлопком исчез, растекшись на полу лужей цвета клюквы. Тьма опустилась на читателей, и те раздулись и взорвались, разлетелись кровяными брызгами, которые крапом покрыли Лизонькино лицо.

Лиза шептала, что-то беззвучно шептала под нос, какое-то совершенно ужасное ругательство, и ждала смерти, но тьма пощадила ее, не заметила и ушла в самый конец автобуса. Лизонька зажмурилась, ожидая немедленного удара, но его не было, и не было, и не было…

Лиза открыла глаза. В окна бил ярчайший солнечный свет, а салон автобуса был пуст. В руке Лизонька сжимала сердечко, вторая половинка которого принадлежала Сашке. Ее любимому Сашке, который ушел от нее, но она все равно его любила, хоть это и против церковных правил.

И Лиза прошептала слово, слово, запрещенное церковью, ругательство, которое забыла сегодня утром:

– Боже.

И прижала половинку сердечка к груди.

Соня (мир: рай)

Мой мир – это кухня,

А также – прихожая,

И спальня, конечно,

Еще – телевизор,

Все остальное – ничто,

Причем некрасивое.

Пошлое.

Лживое.

Посвящается Сонечке

Прихожая

Соня открыла для себя… нет, не так, пошло получается да и не верно по сути. Соня ничего не открывала, всего-навсего кивнула Федьке Кролику, который распахнул перед ней дверь. Дверь была красивая, лакированная, с налипшими внизу обрывками газеты. Заметка об автокатастрофе.

Кролик выглядел печальным, тер глаза и жалко улыбался. Соня вручила ему зачехленную гитару:

– Где Костя?

– Мы только что с ребятами из больницы, – сказал Кролик, дрожащими руками принимая гитару, – мама умерла. Мы стояли рядом с ее кроватью и молча смотрели на нее, а она глядела в потолок и просила у Бога прощения за то, что не поехала тогда с нами, со мной и Семенычем, на такси. Потом мама умерла, мы ждали ее целый день, ходили на площадку для геликоптера, но она так и не появилась.

– Ты не представляешь, как я счастлива, Кролик, – призналась вдруг Сонечка, неуверенно разглядывая поплывшую себя в зеркале напротив. Зеркало плакало или, быть может, потело, что не менее удивительно. – Я не видела Костю целый год. А теперь увижу, я знаю. Ты не представляешь, что это, Кролик, не видеть любимого человека целый год.

– Я представляю. Ровно через год я не буду видеть мать год, а дальше станет только хуже.

Он бережно прислонил гитару к оленьим рогам, торчавшим из стены у самого пола. Выглядело так, будто благородное животное живьем замуровали в стену. Сонечке показалось, что она слышит стук копыт, от стены пахнуло холодом, зимним таким холодом, навевавшим воспоминания о новом годе, о камине и чашке горячего малинового чая в бледных ладонях. Несомненно, это олень Санта Клауса, подумала Соня, олень, который не прижился в наших широтах, и его замуровали в стену, хотя, может, все было не так, может, здесь когда-то располагалась печная труба и олень полез в нее, но пришли строители, зловещие ублюдки в оранжевых жилетах и с глазами, красными как кровь или, к примеру, лепестки розы, и запихнули оленя и Санта Клауса вместе с ним в стену. Наш же Дед Мороз просто спился и умер от алкоголизма, потому что другой смерти для себя не смог придумать, такой менталитет. И теперь сотни и тысячи детей ждут подарка от Деда Мороза, но Дед Мороз скончался, и некому напомнить родителям, чтоб они купили чадам подарки.

Соня оттягивала момент встречи. Она медленно расшнуровывала кроссовки, принюхивалась к запахам, надеясь выцедить тот, который принадлежал ее любимому.

– Федька, – позвала она, разбивая тишину, – ты любил когда-нибудь?

– Да, – буркнул он, – вчера.

– Что – «вчера»?

– Вчера любил.

– Вчера?

– Она красивая была, – сказал Кролик. – У нее была вот такая жопа. Живет в англоязычном районе, ну том, что к востоку от печального дома.

– Жопа?

– Ну.

– А лицо? Наверное, у нее красивое одухотворенное лицо?

– Не знаю. Нет. Одухотворенное лицо было у моей матери, а у этой была жопа.

– Кролик, Кролик, – покачала головой Сонечка. – Шовинистический ты ублюдок. О женщинах нельзя так: тебя послушать, твоя любимая только из жопы и состоит! Как ты вообще мог здесь у нас очутиться, с такими представлениями о женщинах?

– Ну нет, конечно, не только из жопы она состояла, – смутился Кролик, ковыряя в носу. – Еще у нее уши были. Ничего так уши, в десяти местах проколоты. Она сказала, когда я ее любил, что каждая сережка означает христианскую заповедь.

– Любил?

– Ну да. Когда я любил ее, она укусила меня за мочку уха и сказала: «Ты, Кролик, любишь девушку, у которой какой-то педик украл сережку с заповедью «не люби».

– По-моему, эта заповедь называлась немножко по-другому, – сказала Сонечка, запихивая кроссовки под полку.

– А черт его знает, – сказал Кролик, усаживаясь на табурет у стены. Он закрыл глаза и немедленно захрапел, и во сне лицо у него разгладилось, стало живое, и из глаз его, словно бусины, покатились слезы. Впрочем, Соня уже не смотрела на Кролика, она медленно шла по прихожей, словно боялась спугнуть кого-то, а кривое зеркало на стене показывало ее злобного двойника из какой-то иной реальности. Двойник полз, прижимаясь изогнутым телом к кривому полу, вминался уродливыми губами в дорожку, втягивал ноздрями ядовитую пыль. Он пришел не к уродливому двойнику Кости, он пришел, истосковавшись по пыли и грязи этого дома, и Сонечка ненавидела его, своего двойника, за это.

Кухня

На кухне Семеныч курил коноплю. Он пристрастился к ней совсем недавно, и курил как-то неправильно, словно обычный табак, даже не затягиваясь, и выпускал дымные колечки к потолку. Колечки трансформировались в свастики, пятиконечные звезды и двуглавые орлы. Видно было, что Вадька ненавидит двуглавые орлы. Когда они появлялись, он напевал «Взвейтесь кострами синие ночи…» и хватался за серп, валявшийся на кухонном столе среди пустых бутылок из-под водки и пива.

– Что за хрень? – спросила Сонечка, закашливаясь.

– Где? – спросил Семеныч, с ненавистью глядя на колечко в форме доллара.

– Серп!

– Серп?

– Ну!

– Ты знаешь… серп меня мало интересует, – сказал Семеныч, нежно поглаживая острое лезвие, – меня больше интер-ресует, нос-понос, почему эта дымная хр-рень (верное слово ты подобрала, Соня!), скапливающаяся под потолком, называется колечками, хотя никакие это не колечки, а символы.

– Накурено тут у тебя, ужас, – проворчала Сонечка, усаживаясь на замасленный табурет. Семеныч чесал серпом изрядно полысевшую голову.

– Семеныч, – нежно позвала Соня. – Где Костик?

– Колечки – это зло в чистом виде, – сказал Семеныч. – Понимаешь, мир – это линия, охренительная такая линия, которая тянется из прошлого в будущее, и нет ей конца и края. Но если мир превратить в кольцо, выйдет что-то плохое, потому что пр-рошлое и будущее в какой-то точке совместятся и все наши ошибки, вся та хрень, которую мы вытворяли с ближними, будет повторяться снова и снова. Понимаешь?