— Гурген Ашотович, — прокаркал Петр Григорьевич каким-то не своим голосом, — не юлите. Он самый?
— К сожалению, да. Рак поджелудочной железы в четвертой степени, то есть…
— Четвертая степень — это что, как высшая мера наказания?
— В общем, да. Только просить о помиловании некого… Поверьте… Мы вас и здесь исследовали, и в Онкоцентр возили, и консилиум собирали. Так что…
— Рад бы не верить, да не получается… И сколько вы мне даете времени? Надеюсь, счет идет еще не на часы…
— Вы мужественный человек, Петр Григорьевич. Даже шутите… Понимаете, человеческий организм — это все-таки не машина, на калькуляторе такие вещи не просчитаешь, но, боюсь, дорогой друг, месяцев семь-восемь, не больше… Во всяком случае меньше года, увы…
— А операция? — спросил Петр Григорьевич только для того, чтобы что-то спросить, потому что ответ он прекрасно представлял. Иначе бы вел себя доктор совсем по-другому. — Может, в Германии или в Израиле…
— Стадия абсолютно неоперабельная, рак этот довольно агрессивный и уже дал метастазы. Рак поджелудочной бывает очень коварен. Ничего не болит, никаких симптомов, а потом сразу удар под дых. Нокаут. Мы делали вам полную диспансеризацию почти год назад, точнее, тринадцать месяцев, и ничего подозрительного тогда не обнаружили… А насчет заграницы, так и там, поверьте, чудес не творят. Наши хирурги, во всяком случае, лучшие, режут нисколько не хуже. Это в целом наша бедная медицина, бедная во всех смыслах этого слова, отстает, а в хороших центрах у нас и специалисты не хуже, и оборудование теперь на уровне. Да и врачи и сестры у нас как-то потеплее, почеловечнее, что ли… Я когда стажировался в Германии, в Мюнстере, это сразу почувствовал… И дело, поверьте, не в каком-нибудь моем яром патриотизме. Откуда у армянина может быть русский квасной патриотизм? Так что, увы. Рад бы вас обнадежить, да при всей симпатии к вам, простите, не могу.
— А какие-нибудь лекарства…
— Радикального, увы, ничего до сих пор нет. Одни надежды. Кажется, со дня на день дожмут рак в конце концов. Еще немножко, как поется в известной песне, еще чуть-чуть. Это ведь сколько лучших медицинских голов в лучших лабораториях мира круглосуточно на него охотятся, обложили со всех сторон. Кажется, вот-вот и можно будет в Стокгольм за Нобелем собираться, пора уж и тезисы своей Нобелевской речи набрасывать. Ан нет, опять этот зловредный рак выворачивается в последнюю минуту. Так что в реальности пока что только статьи в научных журналах, не более того. Кроме, разумеется, тех случаев, когда застают болезнь вовремя, и еще можно оперировать… Конечно, все новейшие препараты мы попробуем, но не стану вас обнадеживать. В лучшем случае они лишь несколько отсрочат… И то, повторяю, в лучшем случае. Несколько дней мы вас здесь еще подержим, чтобы подобрать нужные дозы, а потом в больнице вам делать нечего. Дома-то у вас есть кому за вами ухаживать?
— Будем считать, есть. Жена…
— Отлично. И не думайте, что вам обязательно нужно лежать. Пока есть силы, можете заниматься своими делами. Даже старайтесь ими заниматься. Даже через силу. По крайней мере, будете меньше концентрироваться на своем состоянии. Завтра я к вам обязательно зайду. — Доктор испытующе посмотрел на Петра Григорьевича, словно мысленно что-то прикидывал. — Тем более что я хотел с вами поговорить об одной вещи…
— О вечности?
— Самое смешное, что…
— Что «что»? А сейчас нельзя?
— Мне еще нужно переговорить с одним моим старым знакомцем… И пожалуйста, не спрашивайте меня больше ни о чем. По крайней мере, сегодня. Мужайтесь, Петр Григорьевич. До завтра.
Доктор с трудом вытащил свой грузный зад из креслица. За те безумные деньги, что они здесь дерут с пациентов, привычно подумал Петр Григорьевич, могли бы сделать палаты хоть на несколько метров больше. Впрочем, какая ему разница… Гроб-то всё равно потеснее будет, между прочим… И ничего, уляжется, как миленький, и жаловаться на неудобства не станет. И некому и незачем. Да и не заметит их.
Конечно, когда боли у него где-то в животе начали становиться всё более настойчиво-требовательны, когда заметил он, что худеет, а нос на лице, которое каждый день смотрело на него из зеркала во время бритья, как-то, казалось ему, утончился и удлинился, мысль о раке не раз приходила ему в голову. А кто в его возрасте может исключить такое? И все-таки верить в подозрения не хотелось, ну никак не хотелось. Ни за что не хотелось. Просто гнал он от себя эти мысли. Почему рак? Почему именно у него? У других — это понятно, вещь вполне банальная, а в определенном возрасте даже более чем вероятная, но у него-то? То ведь у других, а он-то не другие… В конце концов, тело наше — это обширнейшее меню всяческих болячек — только выбирай. А можешь и не выбирать, какая-нибудь хворь и без заказа явится. Доставят на дом, как пиццу какую-нибудь. Да еще бесплатно. Чем плох, скажем, гастрит или, например, дуоденит, который был у него лет сорок назад. Или старая добрая язва? Живи, болей, лечись, радуйся. А оказалось, что выбор за него уже кем-то сделан, судьбой ли, Господом Богом, каким-нибудь дефектным геном — какая разница… И можно больше не хвататься за соломинку. Хватайся не хватайся — всё равно не выдержит. И ни один спасательный круг не выдержит. Нет их просто-напросто. Ни за какие деньги не купишь, хоть миллионы предлагай. И к простенькой этой, но чудовищно страшной мысли нужно потихоньку привыкать. В конце концов, не он первый и не он последний. Не было еще смертного, которому бы не удалось отбросить копыта в положенный час. От нищего попрошайки до самого могущественного императора или тирана. Не зря в английском языке один из синонимов глагола «умереть» — «присоединиться к большинству». Чуть раньше присоединишься к нему, чуть позже — какая, в сущности, разница. Всё равно окажешься в большинстве. Гм, поймал себя на этом слове Петр Григорьевич, он сегодня то и дело думает о разнице, а разницы-то и впрямь нет.