Выбрать главу

Айзик жил в большой коммунальной квартире на Красносельской улице, возле моста. Поезда шли под мостом перпендикулярно красному трамваю, пересекающему мост, — механическое усилие, создающее красоту.

Он хотел забыть свой шумный дом — прямой ряд маленьких комнат низкого домика в старой части Ташкента — и, отрицая красоту своего детского мира, нарушил гармонию, и душа его замерла в ожидании.

Своих соседей, таких же лимитчиков, Айзик сторонился. Но одиночество было невыносимо, и он шёл на улицы, в пыльные комнаты, где собирались случайные компании, — странный, пугающий сочетанием малинового шарфа, обмотанного вокруг шеи, и тяжёлого смуглого лица, так тщательно скрывающий сильные чувства, что они проступали наружу резкой гримасой страдания или отчуждения.

Впоследствии знавшие его говорили, что в нем было слишком много животного и он хотел преодолеть себя, оттого и был несчастен. Впрочем, любившие его утверждали, что он хотел победить себя не разумом, но страстью, и попал в порочный круг.

Это был первый год его московской жизни, по воле судьбы его собеседниками были интеллигентные мальчики из хороших семей, играющие в демократию, что было модно.

Шёл 1985 год, приближались перемены, безумством отрицания тогда была охвачена вся Москва. Много говорили о том, что нужна вера в Бога, и более всего те, кто уже не мог ни во что верить.

И была влажная осенняя Москва, уходящий в глубину улиц вечерний свет — тёмный душистый свет осени, мягко обволакивающий город, слепой и чувственный свет, больной в чужом городе.

В большой неопрятной комнате разочарованные юноши убеждали друг друга, что жизнь бессмысленна.

— Социализм ваш сделал меня человеком толпы, а я ненавижу толпу, — говорил один из них; болезненное лицо его и маленькое, худое тело никак не сочетались с чувством постоянного, ненасытного протеста.

Другой объясняет Айзику:

— В отрицании больше смысла, чем ты думаешь, оно даёт прозрение…

— В чем же прозрение? — насмешливо спрашивает Нина, часто единственная девушка в этой компании. — Отчего ты считаешь, что можно вот так, с насмешкой, обо всех людях говорить?

И долгое молчание, болезненный юноша морщится, кашляет и наконец произносит с оттенком превосходства:

— Кто не понимает, я и объяснять не буду — это личное ощущение. Мне главное — себя понять.

Айзик стоит у двери и улыбается. Ему радостно, оттого что он понимает их обиду и неприятие жизни — он постоянно ощущает зависимость от этих чувств, и слова юноши о том, что в отрицании более всего смысла, потому что оно даёт «возможность прозрения», он понимает как жизнь своей плоти. Его плоть всегда боялась и ненавидела, защищалась и боролась — он был пародией на их отрицание лицемерной власти, ненависти ко лжи.

На другой день Нина ведёт его в церковь. Договорились они заранее, Нина попросила не говорить об их встрече ребятам.

Она волнуется. Серебряный крест на шее, платье с пришитой бахромой, оборками, сочетание красного и жёлтого, рождающее чувство незавершённости, — кажется, что её худенькое тело путешествует по пёстрым, разноцветным мирам тряпья.

В церкви, недавно отреставрированной, пахнущей извёсткой, она оставляет его у дверей, сделав знак стоять тихо, идёт вперёд и немного влево, не к алтарю, а к иконе Иисуса Христа, и жадно молится.

Айзик видит её бледное лицо, быстро движущиеся губы, с виноватым видом выставляет она вперёд руки, очень белые в полутьме.

Невнятный шёпот вокруг, лицо девушки плывёт перед ним, вдруг делается большим и жалким, как будто случилось что-то непоправимое, и ему становится неловко, стыдно, что он видит это.

Нина тихо зовёт его и, когда он подходит, глубоко вздыхает, набирая в лёгкие побольше воздуха.

Неожиданное воспоминание заставляет её застыть с полуоткрытым ртом, она шепчет громко, так, что и Айзику слышно, шепчет с какой-то трагической искренней вычурностью:

— Он страдание за нас принял, страдание принял…

Нина повторяет точно найденное слово с горестным восторгом, взгляд её обращён к Иисусу. Айзик смотрит на икону — глаза Иисуса говорят о глубоком страдании и одиночестве.

Он мгновенно и бессознательно отождествляет себя с Ним. Айзик так далёк от религии, что это не кажется ему кощунственным.

Тошнотворное чувство визгливого, суетливого отчаяния, отчаяния одиночества, как крик, подкатывает к горлу. Кажется, что надо менять привычное ощущение жизни, и стыдно самого себя, своей плоти.