Выбрать главу

В какой-то момент в ее затуманенное сознание, в ее истерзанное, чувственное пространство из глубин памяти, сквозь слезы, внезапно ворвались сцены последней встречи с Францем. Мозг с радостью переключился на новую волну, спасая рассудок Веры от умопомешательства. Она чуть притихла. — … Вот они стоят друг — против друга, не решаясь слиться воедино. Вот она чувствует пьянящий, немного полынный вкус его губ, чувствует сильные, позабытые телом мужские руки, легкое головокружение от объятий, видит его глаза, слышит его голос: простужено-резковатый, почти незнакомый, но такой долгожданный и до боли родной и вдруг…, вдруг испуганно-отчаянный. В глазах темно. Лишь стон мольба, пронизывающий холодный стон как из-под земли, — Верочка не умирай! Верочка не умирай!…Провал памяти… и вновь слова, но уже строгие и чужие, — Добавьте еще один кубик морфия…, скальпель…., тампон…, зажим…., вновь слова Франца, — Верочка не умирай. Не умирай любимая….

…Вновь реальность…

— Глупый ты Храпко и в бабах не разбираешься. Она слыла первой красавицей на селе. А что худая, были бы кости — мясо нарастет. Месяц в госпитале на воде и хлебе провалялась. Ее с того света полковой врач Назаренко вытащил. Как выжила, что ее удержало в этой жизни, он сам до сих пор не понимает.

— Лучше бы померла, товарищ старший лейтенант. Нам меньше возни.

— Верно соображаешь, сержант.

Данильченко поднялся, дописав последний протокольный лист, потянулся, зевая, как кот шелудивый и, продолжил вслух свои рассуждения. — Устал я сержант Храпко. Устал мертвецки от этой этой Дедушкиной. Вот смотри, как ломает жизнь человека. Была отличницей, комсомолкой, лучшей в школе активисткой. Пришла война. Связалась с немцем, стала шлюхой. Одним словом переметнулась на сторону врага. Вот и пойми этих баб. Теперь должна сурово ответить по закону. Я прав сержант?

— Так точно товарищ старший лейтенант. Вы всегда правы. Должна ответить по закону.

— Вот! — Следователь поднял палец вверх. — А она упирается. Говорит только шуры — муры и все такое. Никакой измены. Дура не понимает, что спать с фащистом, это самая что ни есть подлая измена нашему русскому мужику, а это измена высшего порядка Родине. Воощем, заканчиваем с этой шлюхой немецкой. Нас ждут новенькие дела-тела, — он похлопал по сейфу. Всем нужно следственное внимание. Все нужно учесть, отсеять, так сказать зерна правды от плевел лжи. А это тебе не «хухем-шмухем» резаться в карты со своими держимордами. Здесь нужен тонкий психологический подход к каждому индивидууму. Ты все понял, что я сказал?

— Так точно товарищ старший лейтенант госбезопасности. Каждому внимание: кому матом, кому сапогом под яйца, чтоб знали, что имеют дело с советским законом.

— Все ты понимаешь, как я гляжу Храпко, а девку не уберег, видишь, расквасилась. Данильченко, скрипя начищенными до блеска сапогами, подошел к лежащей и стонущей Вере и пнул ее в бок ногой.

— Будешь сука, говорить все или, б… тифозная, будешь отнекиваться. «Не видела», «Не знала», «Не слышала», «Не предавала».

Вера сделала попытку подняться, но у нее просто не было на это сил.

— Подыми ее Храпко.

Прыщавый конвоир огромными лапищами, словно котенка приподнял худенькое, почти подростковое тельце Веры и усадил на пододвинутый им же ногой табурет, — Сидеть.

Вера безвольно обмякла на солдатском табурете, но не упала, удержалась.

Следователь взял настольную лампу и вместе со шнуром притянул ее к лицу Веры. Та вздрогнула и отклонилась, ощутив тепло и свет, с трудом приоткрыла опухшие в кровоподтеках глаза. Они не излучали цвет безоблачного неба, цвет васильков, которые дарил ей с любовью Франц, ей своей принцессе Хэдвиг. Да и волосы, сбившиеся в лохмы, грязные, пропитанные застывшей кровью, явно не были цвета спелой ржи. В глазах, глазищах Дедушкиной Веры горел пожар, пожар в буквальном смысле от побоев, издевательств и вспыхнувшей ненависти к своим насильникам, русским насильникам в краповых погонах. С того самого времени, когда ее чуть окрепшую от смертельной раны, арестовали и увезли из госпиталя в Пропойск, огонь ненависти поселился в ее груди. Огонь полыхал постоянно в этом подвале, временами затухая или возгораясь более мощным пламенем, но постепенно, день ото дня, под пытками и истязаниями он угасал. Угасал потому, что она просто не хотела жить. В ее взгляде все больше читалась душевная пустота и безразличие к своей дальнейшей судьбе.

— Ну, что? Очухалась немецкая шлюха! Видела, какие у нас в коридоре мужики? Не вровень твоему смазливому фашисту. Жеребцы! Не будешь подписывать, что я тебе написал, сразу трех вот таких с медвежьими харями и жеребячими х…. на тебя. Поняла, немецкая потаскуха! Разделают так, что матку наизнанку вывернут! — Данильченко больно схватил Веру за подбородок и стал трясти голову. — Говори, будешь подписывать! Сука! Ну!

— Будьте вы прокляты, каты! — захрипела Вера и, попыталась плюнуть в красное, перекошенное злобой лицо следователя. Окровавленный сгусток слюны сполз на руку Данильченко.

— Сука, — бешено завизжал следователь, брезгливо одернув руку, и с размаху ударил девушку кулаком в лицо. Вера вскрикнула от боли, но не отлетела к стенке. Могучие руки сержанта подхватили ее и, придерживая от падения, усадили на место. Храпко готовил Веру к новой атаке, зная, что его следователь, придя в ярость, не может остановиться, не перебив нос подопечному. А что жалеть изменника Родины? Все равно вышка.

Вера, словно плеть, повисела на руках конвоира. Из разбитого носа текла кровь. Она не делала попыток ее остановить.

Данильченко подскочил к столу, матерясь, стер плевок с руки, схватил заполненный протокольный лист и, через мгновенье остервенело, держал его у лица Веры.

— Ну! Последний раз спрашиваю, будешь подписывать шлюха? Или мои жеребцы поимеют не только тебя, но и твоих малолетних сестер, которые пойдут за тобой следом за укрывательство изменника Родины. Я не шучу и говорю это с полной ответственностью. Ну! Подписывай продажная шкура.

— Я согласна, — тихо выдавила, окровавленным ртом Вера, находясь в состоянии близкому к шоку и дрожащими пальцами, с помощью руки следователя, поставила под протоколом похожую на подпись закорюку.

— Давно бы так, — осклабился офицер госбезопасности, — кралей осталась бы, а не сраной галошей, — и выдернул протокольный лист из рук арестантки, дабы та не передумала. — Увести! — махнул головой Данильченко конвоиру.

Сам спешно расстегнул ворот коверкотовой гимнастерки, открыл форточку, чтобы быстрее проветрить помещение от неприятного запаха изувеченных тел, крови стоявших в его кабинете целый день и, смахнув со лба свисающие капли пота, достал из глубины рабочего стола бутылку московской водки и круг колбасы. Его глаза радостно заблестели, когда он откупорил водку и понюхал свиную колбасу, в предвкушение маленького праздника. Данильченко всегда себе устраивал после окончания дела по расстрельной статье маленькое одиночное застолье. А, статья была таковой. Связь с немцами в годы оккупации приравнивалась к измене Родины. Но он добрый, он еще подумает подводить Дедушкину под расстрел или нет. Слишком много надуманного было в материалах дела. Что могла знать, выпускница школы, тогда в июле 41 года, какие сведения могла передать немцам, когда Красная армия бежала, а сам генштаб не мог разобраться в этой кутерьме? Ничего. Кроме этого есть смягчающие обстоятельства. Мать помогала партизанам в годы оккупации, пострадала от этого, инвалид. С ней трое несовершеннолетних детей, да четвертая байструючка от этого немца. Брат орденоносец, полковой разведчик, воюет на 2-ом Белорусском фронте. Безотцовщина. Нет, от этих фактов просто так не отмахнешься.

Данильченко налил две трети стакана водки и посмотрел на портрет вождя, ему показалась, что тот нахмурил брови. Следователь, вдруг сам не ожидая того, вытянулся по стойке смирно и, сбиваясь, краснея, пролепетал известную каждому довоенному школьнику фразу, — Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство! — и чуть не козырнул как пионер. — Устал, действительно устал, — мысленно подумал он и медленно отвернулся от портрета, постоял, молча с минуту, успокоился и с громким выдохом, — Ха-а! - залил с удовольствием горькую жгучую жидкость внутрь. Закусил зеленым луком, намокнув в соль.