Генри сразу согласился. Пожалуй, даже с облегчением.
В день отъезда Генри пошел на работу попозже — ему хотелось проводить меня. Мы зашли в соседнее кафе. Генри держал мою руку и молча глядел на меня. Неподалеку от нас сидели две женщины, обеим за сорок, обе с крашеными волосами — блондинка и шатенка.
Блондинка держала на правой ладони кольцо и цепочку. Другой рукой она рассеянно брала их и снова опускала на ладонь. По ее сильно напудренному лицу ручьем текли слезы, смешиваясь с пудрой. Она плакала почти беззвучно. Слышался только тихий, какой-то очень тонкий писк.
Шатенка успокаивала ее. После двух-трех слов она замолкала и с беспомощно открытым ртом уныло глядела на подругу. Блондинка никак не реагировала. Шатенка обругала какого-то мужчину зверем, которого убить мало. Потом спросила, а что же он, собственно, сказал. Не получив ответа, она опять замолчала приоткрыв рот. Ее черная юбка задралась. Лицо покрылось капельками пота. Она допила рюмку и сказала:
— У него мочки приросшие. У кого такие мочки — сволочь.
Я улыбнулась, потому что тоже знала эту примету.
Блондинка медленно покачала головой. Не отрывая глаз от кольца с цепочкой, она проговорила:
— Нет, он не плохой. Просто молод еще.
Подруга недовольно взглянула на нее, но возражать не стала. Они помолчали. Потом шатенка опять спросила:
— Что он сказал-то?
Блондинка ничего не ответила и снова тихо заплакала.
Генри легонько толкнул меня локтем. Он положил мне руку на колено и шепнул: хорошо бы побыть вдвоем. Я убрала его руку и сказала, что пора ехать. Мне хотелось добраться до места по холодку. Я расплатилась, и мы поднялись из-за стола.
У выхода я оглянулась и посмотрела на женщин. Только теперь я заметила в волосах блондинки бабочку из красного страза. Она висела на пряди у правого виска. Веселая блестка на безымянном горе, смешная и жалкая бабочка на стареющем лице.
На прощание Генри поцеловал меня. Сунув пальцы в кармашки жилета, он долго смотрел вслед машине.
Отпуск я всегда провожу в одной и той же деревне на Узедоме. Мои хозяева — крестьяне. В деревне я считаюсь двоюродной сестрой хозяйки, так как местным жителям не разрешается сдавать комнат. Я снимаю маленькую мансарду с кроватью и шкафчиком. Ни стула, ни табуретки в комнате нет, да они мне и не нужны. В отпуске я ложусь спать рано.
Иногда я провожу вечера с Гертрудой и Йохеном, моими хозяевами. Они любят рассказывать про своих детей. У них две дочери. Младшая работает поварихой в райцентре, а старшая вышла прошлой осенью замуж и живет в соседней деревне. Свадьба обошлась в двенадцать тысяч марок, гостей возили в церковь два автобуса. Гертруда и Йохен часто рассказывают о свадьбе.
Когда они возвращаются домой, я обычно уже лежу в постели. Кроме работы в кооперативе они много занимаются хозяйством, держат коров, свиней и кур. Поэтому вставать им приходится в пять утра и работать до восьми вечера. Думаю, работают они ради денег, но точно я не знаю. Может, они просто не умеют жить иначе. Однажды я спросила их об этом, но они либо не поняли вопроса, либо не захотели ответить. В конце концов, это ведь их дело, и они не обязаны ничего объяснять. Впрочем, меня это мало интересует. А спросила я тогда потому, что их жизнь показалась мне довольно абсурдной. Но они ею довольны, и я, пожалуй, завидую им, завидую этой удовлетворенности. Хорошо все-таки так тяжко трудиться, а потом взять и истратить кучу денег на свадьбу дочери. Словом, им такая жизнь нравится, и другой они не хотят.
Раньше я иногда помогала им. Сбрасывала снопы соломы с чердака или крошила хлеб курам. Пару раз мы с Гертрудой подрезали курам крылья. Но хозяева не любят, когда я помогаю. Йохен говорит, что с работой они вполне справляются сами, а мне надо отдыхать. Поэтому, приготовив на кухне ужин, я ухожу вечером к себе в комнату. Перед сном читаю, но быстро засыпаю, так как морской воздух меня утомляет.
Днем я валяюсь на пляже. Отпускников в деревне мало, только настоящие и мнимые родственники вроде меня, поэтому кругом тихо. Иногда я на пляже совсем одна. Лишь несколько деревенских подростков на мотоциклах или велосипедах появляются неподалеку. Ближе они не подходят. Постояв, они уезжают, но затем опять возвращаются.
В первые дни я загорала без купальника. Наверное, это их и привлекало. Каникулы летом длинные, и ребятам нечего делать. Я у них единственное развлечение. Я бы и дальше загорала голой, но в деревне стали бы ворчать, а мне не хотелось, чтобы у моих хозяев были из-за меня неприятности.
Я послала Генри две открытки. Несколько строк — ни о чем. Глупые слова, неприятные мне самой. Но у меня не получается написать что-нибудь интересное. Сама открытка мешает. Строго ограниченное место для текста укорачивает фразу до трех слов — так пишут малограмотные. А на обороте глянцевый пейзаж, который поневоле как-то связан с тобой и с твоим посланием. Еще хуже готовый текст, впечатанная формула сердечного привета. Конечно, можно послать письмо, но мне действительно нечего писать.
Что ему сказать? Что я скучаю по нему? Тоскую? Как невнятно и неполно именует это слово простое, преходящее желание. Тоска похожа на тонкую нить паутинки, протянувшейся между людьми. По краям ее приклеились, повисли, сохнут жертвы одиночества.
Следующую субботу я провела в соседней деревне. Меня пригласил к себе на дачу зубной врач из берлинской клиники «Шарите». Я познакомилась с ним здесь несколько лет назад, с ним и его теперешней женой. В Берлине мы иногда перезваниваемся, договариваемся встретиться, но видимся только на отдыхе.
Фред встретил меня в дверях. Мы поцеловались и пошли в дом. Выпили аперитив. Он уверял меня, что я прекрасно выгляжу. Я отвечала на комплименты тем же. Фред разговаривал громко, казался довольным. Он хотел снова наполнить мою рюмку, но я отодвинула ее.
Фред болтал без умолку, то ли радуясь моему приходу, то ли нервничая. Он много пил и рассказывал о своей даче, о ремонте крыши.
— Я заплатил за двадцать вязанок камыша, а принесли мне всего двенадцать. Говорят, зима плохая. Знаешь, они режут камыш, когда залив замерзает. Однажды я ходил с ними. Режут серпом у самого льда. А если залив не замерз, то камыш не режут.
Фред развалился на софе, положив ноги на мое кресло. Он то и дело разминал свои пальцы.
— Между прочим, камышом сейчас почти никто не занимается. Только несколько стариков. А берут его нарасхват. Крыша из камышей — это же бесподобно. — Он тронул меня носком ботинка. — Все еще в одиночестве?
Я растерялась от неожиданности.
— Да. — Потом быстро добавила: — Более или менее.
Фред хохотнул:
— Понятно. — Он бросил на меня скользкий, двусмысленный взгляд. — Более или менее, — повторил он себе под нос, потом допил стакан и опять заговорил о своей даче.
В комнату заглянула Мария, подошла к столу и налила себе водки. Мы помолчали, глядя на нее. Потом Фред раздраженно сказал ей:
— У нас Клаудиа.
Мария обернулась ко мне, кивнула и пробормотала какое-то приветствие. Со стаканом в руке она вышла из комнаты. Фред закрыл глаза и устало проговорил:
— Дура она. Более или менее.
Я засмеялась, сама не знаю почему.
Мария была его третьей женой. Как и обе прежние жены Фреда, она раньше работала у него медсестрой, а теперь подозревала, что он обманывает ее с новой медсестрой. Во всяком случае, так утверждает Фред.
Обедали мы в просторной кухне с большими окнами и «крестьянской» мебелью или тем, что сегодня так называют. У крестьян такой мебели нет. Стулья, например, кажутся слишком хрупкими, сидеть на них неудобно.
На обед было рыбное филе с жареной картошкой, то и другое из заморозки. Мария не ела. Она сидела за столом, курила сигареты, одну за другой, и глядела на нас.
— Расскажи что-нибудь, — попросила она меня. — Анекдот, например.
— Да-да, расскажи ей анекдот, — весело отозвался Фред, — а потом объясни его соль.
Мария безразлично смотрела на сигарету и будто не слышала Фреда. Она была бледна и казалась усталой. Может быть, так действовали лекарства. Когда Мария заметила, что я уставилась на нее, она провела рукой по своим рыжеватым волосам и улыбнулась. Мне бросились в глаза ее пальцы, облупившийся красный лак на серых, обгрызенных ногтях. Вспомнились школьные годы: мне было шестнадцать или семнадцать лет, и о людях я судила по ногтям и мочкам ушей. Идиотская мания, из-за которой я превозносила одних подруг и доводила до слез других. Эта игра очень занимала меня, хотя и противоречила всякой логике и здравому смыслу. С заносчивой самоуверенностью, свойственной тому возрасту, я судила и рядила, выносила приговоры, наводя «порядок» в своем детском мирке. Глупая, злая забава.