Детские, грязноватые ногти Марин. Мне захотелось откинуть ей волосы и взглянуть на мочки ушей.
Фред заметил, как я смотрю на нее. Он подошел к Марии, тронул пальцем правое подглазье, потянул нижнее веко, потом улыбнулся мне:
— Взгляни, нарцистическая ипохондрия в натуральном виде. Я бы сказал классическая.
— Свинья, — спокойно проговорила Мария. Она сидела неподвижно, даже не отодвинувшись от Фреда.
Фред, не обращая на нее внимания, продолжал:
— Налицо предрасположенность к истерии как результат подавленных влечений. С внешними раздражителями психика также не справляется. Представь себе, она страдает. Она не понята, подавлена. Где-то она вычитала, что современная женщина с чувством собственного достоинства непременно должна быть несчастной. А ей хочется быть современной женщиной и иметь собственное достоинство. Отсюда депрессии. Ах боже мой, и какие депрессии! Виноват же во всех бедах я, муж, то есть монстр, насаждающий патриархат и насилующий ее. Системный невроз: уничтожайте то, что уничтожает вас, и так далее. Она держит под подушкой кухонный нож на тот случаи, если я надумаю с ней переспать. Как муж и врач я диагностирую следующие осложнения: ее кулинарное искусство, которым она никогда особенно не отличалась, стремительно регрессирует. Зато прогрессирует идиотизм. Как врач я даю ей от силы два года, как муж я менее оптимистичен.
Фред потрепал ее по щеке. Мария уставилась на свою сигарету. На слова Фреда она никак не реагировала. Я сказала, что хотела бы прилечь, и поднялась со стула.
Фред загородил дверь:
— А я тебе рассказывал, что она спит с каждым встречным? Я поймал ее однажды. Прихожу домой — и нате вам...
Я отодвинула Фреда в сторону и поднялась в свою комнату. Попыталась заснуть, но видела перед собой худое, бледное лицо Марии. Я задавалась вопросом, зачем сюда приехала. Их ссоры были мне известны по прежним визитам. Зачем каждый год слушать его тирады и видеть ее отчаяние — все то, что так безнадежно связывает их друг с другом?
Проснувшись, я увидела перед собою Фреда. Он сказал, что приехал Генри. Сначала я ничего не поняла, слишком уж неожиданно он разбудил меня. К тому же Фред пошутил: внизу меня дожидается мой «более или менее», и я не сразу сообразила, что речь идет о Генри. Я попросила Фреда передать, что сейчас спущусь, но он продолжал стоять у кровати. Я велела ему выйти, так как мне нужно одеться. Фред глупо засмеялся, взял белье и протянул мне. Мы молча посмотрели друг на друга. Я догадывалась, чего он добивается. Чтобы я уговаривала его, а он станет упираться, пока я не разорусь. Тогда сюда прибегут Мария и Генри, и Фред изобразит, будто он в шутку пугал бедную дурочку. Скажет, что хотел посмотреть, насколько я закомплексована. Он целый вечер будет выражать Генри свое сочувствие, даже когда всем уже надоест своей болтовней. Так он развлекается. Кажется, Фред называет это прикладным психоанализом. По его словам, человек, отбросивший условности цивилизации, становится примитивным сексуальным механизмом. Получив свободу, этот неукротимый и могучий инстинкт превалирует над остальными потребностями. Иногда Фред выражался короче: путешествие в недра, визит к первобытному зверю. У его забавы есть множество вариантов. Этими мелкими гнусностями, которые доводят человека до слез или брани, Фред коротает свой досуг.
— Ладно, — сказала я, откинула одеяло и встала. Я оделась, стараясь не суетиться и не нервничать. На реплики насчет моей груди и бедер я не обращала внимания. Это было нетрудно: у меня кровь шумела в ушах, поэтому я почти ничего не слышала.
Генри сидел на кухне. Вскоре после моего отъезда он появился у Гертруды и Йохена, которые объяснили, где меня разыскать, Генри приехал безо всякого предупреждения, хотел сделать сюрприз.
Мы выпили с Марией кофе, а потом Генри и я пошли на пляж. Дул холодный ветер. Единственная в деревне улица с магазинами была оживлена. По обеим ее сторонам прогуливались отдыхающие в ярких желтых дождевиках и куртках. Казалось, будто они все из одной больницы или санатория, где выдают одинаковую одежду.
Генри спрашивал о Марии и Фреде, дружу ли я с ними. Я объяснила, что мы знакомы уже несколько лет, но видимся редко. А вот дружим ли, даже не знаю.
Мы пошли по берегу, у самой кромки воды. Волны оставляли на берегу широкую серо-белую полосу пены. Дул довольно резкий ветер, но мне это нравилось. Пляж был почти безлюден, вдали виднелось лишь несколько человеческих фигур. Большие пляжные корзины-тенты стояли придвинутые друг к другу, пустые и закрытые на цепочку с замком.
Мы заговорили о друзьях, и я сказала, что действительно не знаю, есть ли у меня друзья. В провинциальном городке, где я росла, у меня была подружка. Я носила косички и клялась той девочке, что останемся подругами навеки, а в то время мы, пожалуй, и впрямь дружили по-настоящему.
— Только это было давным-давно, — сказала я, — и дружба наша была слишком детской, наивной. А теперь я даже не знаю в точности, что такое друг. Может, я уже попросту не способна довериться другому человеку, а ведь это, наверное, необходимое условие для такой штуки, как дружба. Возможно, мне вообще не нужны друзья. У меня есть знакомые, хорошие знакомые, я иногда вижусь с ними и рада им. Впрочем, они для меня как бы взаимозаменяемы, следовательно — не так уж необходимы, Я люблю общество, люди интересуют меня, и мне любопытно разговаривать с ними. Вот, пожалуй, и все. Порой меня томит смутная потребность в друге, вроде той маленькой бледной девочки. Только это бывает редко и похоже на невольные слезы, когда смотришь сентиментальный фильм, хотя и плакать вроде бы не от чего. Да, пожалуй, все так и обстоит.
Генри слушал не перебивая. Мы молча шли по берегу, который выглядел здесь грязным и запущенным. Теперь не было видно ни людей, ни пляжных корзин. От ветра и мелких песчинок у меня горело лицо. Обувь мы сняли. Идти так было приятнее, несмотря на холодный песок.
Генри спросил, как я жила тогда. Я не поняла, что он имеет в виду, и он пояснил: ну, тогда в том городке. Я ответила, что смутно помню то время, да и воспоминания с годами меняются.
— Мне кажется, — сказала я, — тогда я была другой.
Разумеется, у меня были надежды, планы и даже вполне определенные представления о жизни. Но был уже и страх. А может быть, я никогда и не была другой, просто тогда начиналось то, что есть теперь.
Генри молчал. Мы все еще шли вдоль кромки воды, подбирали ракушки. Неожиданно Генри предложил искупаться. Я сказала, что для меня вода холодновата. Генри быстро разделся и побежал навстречу волне. С разбегу он нырнул и поплыл, делая резкие, судорожные гребки. Из воды он вышел, дрожа всем телом. Я изо всех сил растерла его своим пуловером, и мы посмеялись над его мурашками. Потом побежали домой и, запыхавшись, влетели к Марии.
Вечером пришли друзья Фреда, проводившие отпуск неподалеку. Обстановка была непринужденной, гости рассказывали анекдоты, пили вино и водку. Мария весь вечер отмалчивалась, но этого никто не замечал. Мы с Генри хотели пораньше лечь спать, так как устали от долгой прогулки, однако Фред воспротивился. Он сказал, что нам будет интересно. Фред долго уговаривал, и мы в конце концов остались.
Один из гостей, художник, пришедший с удивительно красивой девушкой, говорил об искусстве:
— Мы всего-навсего соглядатаи. И лишь постольку — художники. Искусство мертво. Оно кануло в небытие, обуржуазилось. Асоциальный тип, человек за гранью общества единственно достоин художественного изображения. Веками искусство потакало вкусам обывателей. Оно было застольной музыкой, своего рода паразитом, который содействовал духовному пищеварению. Подлинное искусство анархично. Оно кнут для общества. Единственная эстетика такого искусства — ужас, критерий художественности — вопль. Мы должны стать асоциальными, чтобы понять, кто мы, откуда и куда идем. Дерьмо — вот мое послание вам.