— Будем надеяться.
В церкви служили вечерню. Мы присели на последнюю скамью послушать. Кроме нас здесь было лишь несколько пожилых людей. Священник все время поглядывал на нас. Вскоре у меня появилось ощущение, будто мы мешаем. Мы тут были чужими. Мы ушли из церкви.
По дороге домой нам повстречалось довольно много пар. У женщин из-под шуб выглядывали длинные платья, в волосах блестели стразы. Встречные поздравляли нас с Новым годом, и мы кивали в ответ.
На тротуаре перед зданием с вывеской «Бюро путешествий» стоял обгоревший автомобиль, в котором играли дети. Крыши у него не было. На кривых опорных скосах облупился и запекся лак.
На углу нашей улицы навзрыд плакала молодая женщина. Грим размазался по ее лицу. Прислонившись к стене, она постукивала себя сумочкой по сапогам. На пухлых щеках блестели крошечные золотые звездочки и алые полумесяцы, меж которых сползали слезы. Рядом стоял коренастый мужчина с боксерским, приплюснутым носом и смотрел на улицу с видом глубокого отвращения. Они громко переругивались, не глядя друг на друга. Женщина обзывала мужчину поганцем, а тот грозил ей набить морду.
Проходя мимо, Генри поздравил их с Новым годом, мужчина без всякого выражения ответил:
— Ладно, шагай дальше.
У своего подъезда мы обернулись. Они все еще стояли на углу.
Вечером пришли дядя Пауль и тетя Герда, а еще позднее сестра с Хиннером. Мы довольно много выпили, отец спорил с дядей, который все время подшучивал над отцом. Хиннеру захотелось поговорить со мной наедине.
Мы прошли в кухню. Хиннер молчал, и тогда я спросила, чего ему от меня нужно. Наконец он спросил: неужели я возненавидела сестру? Я успокоила его. По словам Хиннера, сестра чувствовала себя виноватой и несчастной. Он уговаривал меня сделать какой-нибудь шаг к примирению. Со смущенной улыбкой Хиннер проговорил, что когда-то я любила его и мои родители относились к нему неплохо, поэтому мы не должны бы возражать против того, что он сошелся с моей сестрой. Мы будем в восторге, чуть было не вырвалось у меня, но я вовремя спохватилась. Разве он так уж переменился? — спросил Хиннер. Когда мы вернулись в комнату, сестра взглянула на меня так пристыженно, что у меня кольнуло сердце. Я улыбнулась, и она облегченно вздохнула. Часов в одиннадцать сестра и Хиннер попрощались. Они хотели зайти еще к каким-то знакомым.
В полночь мы чокнулись бокалами с шампанским, дядя расцеловал меня и мать. Тетя Герда потребовала, чтобы Генри ее тоже поцеловал, он смущенно подчинился, и тетя Герда была ужасно довольна. Потом Генри поджигал на балконе ракеты и петарды, которые привез из Берлина. Наверное, он истратил на них кучу денег и теперь с непонятным мне мальчишеским азартом запускал одну ракету за другой.
Мать заснула на софе и тихо сопела. Примерно в час ночи я разбудила ее и отвела в спальню. Мать сердито уверяла, будто вовсе не спала, однако послушно пошла со мной. Потом легла спать и я. Через некоторое время пришел Генри. Я слышала это уже сквозь сон. Он лег рядом и начал гладить меня. Я пробормотала, что очень устала и уже сплю. Генри заворчал, но отодвинулся.
На следующий день мы завтракали поздно. После завтрака поехали в Берлин. Генри то обходил меня на своей машине, то отставал, чтобы затеять гонки. Но я не поддалась на его уловки.
В моем почтовом ящике лежали поздравительные открытки и письмо от Шарлотты Крамер, которая приглашала отпраздновать Новый год у нее.
Вечером мы пошли с Генри ужинать. Мне хотелось поговорить с ним о его жене, но у него не было настроения, а я не настаивала. В конце концов, это его проблема. Я ничем не могу ему помочь.
Утром я пришла в поликлинику рано. Карла рассказывала, как провела праздники, а я делала вид, будто слушаю. В десять часов начался прием.
12
Следующие месяцы прошли без особенных событий. Я работала, возвращалась усталой и дома лишь читала или смотрела телевизор. С Генри мы виделись два-три раза в неделю. Наши отношения стабилизировались, они были удобны и постепенно вошли в привычку. Иногда я не встречалась с Генри целую неделю, меня это вполне устраивало. Мне казалось, что таким образом наша связь избежит будничности, хотя не слишком верилось в это.
В соседнюю квартиру, принадлежавшую раньше фрау Рупрехт, въехал новый жилец. Я видела его редко.
В феврале мне исполнилось сорок лет. Мать приехала навестить меня. Она полдня тряслась в вагоне, чтобы немного побыть со мной. Она подарила мне блузку, и мы пошли в кафе. Мать рассказала, что у сестры с Хиннером летом будет помолвка, если к тому времени уладится дело с разводом. Затея с помолвкой показалась мне нелепой, а впрочем, отнеслась я к ней довольно безразлично. Отец чувствовал себя плохо. В последние годы со здоровьем у него было вообще неважно. Мать спросила, что мне подарил Генри. А он не знает о моем дне рождения, ответила я. Мать поначалу расстроилась, но успокоилась, когда узнала, что мы с ним по-прежнему вместе. Мать просила совета, как ей жить после смерти отца. Возможно, она намекала, что хотела бы переехать ко мне, поэтому я растерялась и ничего не могла сказать. Но мать прикрыла рот рукой и прошептала, что говорить об этом грех. Ведь отец еще жив.
Вечером я проводила мать на вокзал. Я смотрела на нее с перрона. Грустная старая женщина сидела за грязным стеклом и робкой улыбкой просила меня о сочувствии.
Дома я попробовала как-то осмыслить свое сорокалетие. Но в голову ничего толкового не приходило. В сущности, что от этого менялось? Мне хотелось перемен, каких-то новых, больших событий. Только каких?
В марте было введено летнее время. Мы переставили часы на час раньше. Это явилось самым примечательным событием моей жизни за последние месяцы.
Лично для меня вроде бы ничего не изменилось, и все-таки обычный ход времени был нарушен. В надежном, отлаженном механизме произошел сбой. В моей жизни такого быть не могло. Она похожа на размеренное движение маятника стенных часов, что висели у дяди Герхарда. Такое движение бесцельно, здесь не бывает неожиданностей, перемен, переходов с одного времени на другое. Рано или поздно, но маятник остановится. Иных событий не предвидится.
Осенью мы переставим стрелки обратно. Нововведение будет как бы отменено, и регулярность моей жизни восторжествует. То есть осенью все опять вернется на круги своя.
В свободные дни я иногда ездила за город фотографировать, хотя теперь мне все труднее находить интересные мотивы. Появилось такое чувство, будто все уже было. Возможно, меня просто удручают шкафы, забитые фотографиями. Для моей коллекции безлюдных пейзажей в квартире не хватало места. Следовало бы собраться с духом, просмотреть старые снимки и выкинуть большинство из них. Но на это у меня нету сил. Поэтому я порой возвращалась домой, не сделав ни единого снимка. И всякий раз это казалось мне поражением, хотя и незначительным, но тем более досадным.
Иногда я навещала друзей, о чем потом сожалела. Либо у нас оказывалось маловато общего и разговоры лишь навевали скуку, либо я боялась, что судьба другого человека ляжет бременем и на мои плечи. Меня не интересуют чужие проблемы. У меня есть свои, и они тоже неразрешимы. Они есть у всех, так зачем говорить о них? Знаю, найдется тысяча аргументов, чтобы говорить о проблемах именно поэтому. Но мне разговоры не помогают. Они тяготят меня. Я не желаю быть свалкой для запутанных житейских историй. Во мне нет достаточной сопротивляемости. Я слежу, чтобы беседы с моей приятельницей Анной, которую насилует муж, не затягивались дольше часа, причем устраиваю их обязательно в людном месте, например в кафе. Это заставляет Анну соблюдать сдержанность, не дает ей распускаться и донимать меня жалобами на своего закомплексованного мужа. Я не бывала у нее дома и не собираюсь к ней. (Если, конечно, мое дежурство на «скорой помощи» не выпадет именно на тот день, когда нагромождение мелких гнусностей доведет эту пару до настоящего кризиса, и мне не придется ехать к ним по срочному вызову.)
До сих пор мне удавалось уклоняться от домашних визитов к шефу. Я боюсь попасть впросак. Мне не верится, что его симпатии бескорыстны. Я нутром чую под ними второе дно. Стоит мне позвонить в дверь их квартиры, как уже через час уютное кресло окажется ловушкой чужих проблем, силками, расставленными на меня еще одним беднягой. Жаль, если мое — пусть даже с оговорками — расположение к старику, уважение к нему сменятся всего лишь состраданием. Разумеется, у него есть проблемы, но, надеюсь, мне не доведется узнать про них. У меня полно своих проблем, как у Анны и моих родителей, у Хиннера и сестры. У жены Генри тоже проблемы. (Теперь, когда Генри мертв, ее проблемы не исчезли, а уступили место другим. Но и ее новых проблем я не хочу знать.) Только у бедной фрау Рупрехт больше нет проблем, зато они появились у домоуправа.