— Я не знаю, должна ли я пожелать вам удачи, — прошептала она и добавила еще тише: — Будьте осторожны, с Фрицем Халлем шутки плохи.
Я кивнул, и она смотрела мне вслед, пока я шел через площадь к Шверресу. Только что пробило четыре, а моя служба кончалась в шесть.
Шверрес оказался лысым, маленьким и тучным человеком с бледным лицом; продувная бестия, подумал я, пока он моргая смотрел на меня поверх очков, запутать отчетность для него пара пустяков. Он долго глядел на мои ботинки, потом снова поднял глаза, посмотрел на меня совсем иначе и проговорил:
— Теперь они делают хорошие протезы — полюбуйтесь-ка на мои! — Он задрал левую штанину, показал мне свой топорный протез, снова разгладил брюки и произнес: — В восемнадцать лет под Верденом[5].
Я не стал задирать штанину во имя протезной солидарности, сказал только, чтобы не слишком обидеть его:
— Мне тоже было восемнадцать.
— Хуже всего, — продолжал он, — что девочкам это как раз не нравится. Кто жалеет, кто отворачивается — без денег не обойтись, а нашим попам хоть кол на голове теши. Вам налить?
Я покачал головой.
— Но мне-то можно, или налогоплательщикам пить спиртное во время ревизии запрещается? — Он приложился к бутылке, и я сразу увидел, что пить из бутылки ему непривычно; он поперхнулся, закашлялся, снял очки и вытер слезы ветошью. — Будь оно все проклято, — сказал он, — раз уж Юппу Гребелю приходится затевать такое против меня. Мы ведь вместе прислуживали во время мессы. Значит, так: бумаги для вас лежат там. — Он указал на один из ящиков стеллажа, откуда, по всей видимости, выкинул башмаки, после чего набил его доверху черновыми бухгалтерскими книгами и карточками.
Когда я перекладывал документы на узкий откидной прилавок, то заглянул сквозь приоткрытую дверь в соседнюю комнату: неприбранная кровать, картинка на религиозный сюжет, лампадка; позади кровати вытяжная труба от печки и котелок с кипятком.
— Особых удобств тут нет, — сказал Шверрес, — я, молодой человек, всего лишь сапожник, инвалид его величества и налогоплательщик. Я не могу предложить вам даже стула. Войти туда отваживается только два раза в год моя сестра, чтобы навести чистоту.
Все же он разложил документы по годам: продырявленные гвоздями, связанные в пучки счета, черновые бухгалтерские книги с записями, которые никак не соответствовали расходам на кожу. Расписки получателей заработной платы представляли собой удивительные документы, из них следовало, что на ниве сапожного ремесла подвизается еще великое множество странствующих подмастерьев, работающих, по-видимому, всего по нескольку дней, а часто и часов, причем их подписи были поразительно схожи. Большинство этих временных подмастерьев были, судя по всему, выходцами из Польши или Силезии: Сикорский, Томарек, Пухвал, Дахулла. Среди бесчисленного количества довольно-таки замаранных расписок, которые Шверрес к тому же пронумеровал, машинописные счета кожевенных фабрик с их аккуратными колонками цифр выглядели почти нереальными. Я ставил галочки и тихо смеялся, натыкаясь на чересчур благозвучные польские имена. Шверрес стучал молотком, отрезал куски кожи от большой коричневой заготовки, прихлебывал водку, теперь уже из стакана, напевая вполголоса: «Жил-был рубаха-парень...»
Я ставил галочки, визировал, набивал трубку, — казалось, я прожил в Броссендорфе очень много лет и уже успел набить бесчисленное количество трубок, бесконечно много раз слушал бой церковных часов. Что меня восхищало в шверресовской бухгалтерии, так это поэзия вымышленных убытков для защиты собственных интересов. «Убыток 12.2.47: высококачественная, приобретенная по завышенной цене яловая кожа стоимостью 6000 марок. Причина: кража со взломом». Кража была даже засвидетельствована жандармом Гребелем из Хонндорфа: «...в мастерской Шверреса я обнаружил взломанную входную дверь и полный беспорядок, а также известного мне досточтимого Шверреса, который всю ночь отсутствовал, в сильном возбуждении из-за понесенного убытка».
Внизу печать: «Жандармский пост Хонндорф. Обер-вахмистр Гребель». Почти такими же распрекрасными были выписанные им квитанции на приобретенную на черном рынке кожу: «В Кулервеге в ресторане Генриха приобретена у неизвестного яловая кожа на сумму 780 марок. 20.6.47. Шверрес». Филантроп Шверрес, иначе его не назовешь, однако, никоим образом не взимал за ремонт повышенную плату, что соответствовало бы цене кожи, а поэтому закончил тысяча девятьсот сорок седьмой год с большими убытками, о чем даже написал в декларации красными чернилами, которыми для этой цели, вероятно, запасся у сестер Германс.
В начале шестого я почувствовал усталость, начал зевать и решил успокоить Шверреса, который уже давно посматривал на меня со страхом. Я положил просмотренные документы назад в ящик, остальные оставил лежать на откидном прилавке, подошел к Шверресу и сел на подоконник. Неожиданно для себя я стал прихрамывать.
— Господин Шверрес, — произнес я тихо, — скажите мне только: во что вам обходятся женщины?
Когда он наливал водку в стакан, у него дрожала рука; он протянул его мне, и я его взял; он поднес к губам бутылку, а я стакан.
— Будем здоровы!
— Странный вопрос для чиновника налогового управления, — выговорил он (прихлебнув из бутылки, он не закашлялся), — но могу вам сказать, с каждым годом все меньше, человек стареет. Вы что-нибудь нашли? — Он указал на ящик.
— Нет, — сказал я, — я ничего не нашел, но кое-что могу предположить. Впрочем, предположения чиновника — это уже его личное дело. Хотел бы, однако, дать вам один совет.
— Какой? — спросил он.
— Найдите где-нибудь этой ночью несколько записных книжек или листков из записных книжек, где вы записывали выручку, но забыли ее сообщить, что, скажем, не только могло случиться, но и вполне допустимо.
— На какую сумму? — спросил он.
— За тысяча девятьсот сорок седьмой год на тысячу двести, а за тысяча девятьсот сорок восьмой на шестьсот марок.
— И какой налог я должен буду заплатить?
— Не много, — сказал я, — за сорок седьмой ничего, а за сорок восьмой, наверное, от сорока до пятидесяти марок.
— А сколько стоит ваш совет?
— Нисколько, — сказал я.
— Но ведь так не бывает, — сказал он.
— Нет, — сказал я, — бывает.
Я сунул портфель под мышку и вышел.
Было уже темно, когда я снова пересек маленькую площадь в направлении лавки сестер Германс, где горел свет и виднелся силуэт Марии. Подойдя к окну, я увидел, что она прикрепляет еловые ветки между коробками с игрой «Не сердись, парень» и коробками с домино. Она увидела меня, улыбнулась, и я спросил беззвучно, но с четкой артикуляцией: «Ваша сестра Анна дома?» Она покачала головой, как мне показалось — несколько огорченно, и показала в направлении не то церкви, не то школы. Я кивнул и пошел в гостиницу Гребеля. Длинный тощий малый стоял у стойки, пил пиво и посмотрел на меня так, словно он меня ждал. Мужчина в зеленой вязаной кофте, по-видимому господин Гребель, равнодушный, в меру приветливый, с гладкими черными волосами, подал мне ключ со словами: «Ваш чемодан уже наверху, комната номер два», я поблагодарил, взял ключ и пошел наверх.
Комната оказалась просторной, обставленной мебелью орехового дерева, окна выходили в сад; я видел деревья и слышал, как в темноте хрюкала свинья. По соседству у Германсов Клара пела песню: «Посылает небо праведникам и росу и дождь». У нее был низкий красивый голос, совсем не резкий. Я зажег свет и вымыл руки в розовой фарфоровой миске. Посмотрел на себя в зеркало и зачесал назад волосы: я все еще не выглядел старше.
В деревне были еще две гостиницы: А. Германс и Б. Халль. Была пекарня: К. Халль, мясная лавка: Шверрес, еще одна продовольственная лавка: Гребель. На улицах было темно и тихо; от многих домов пахло так, словно там уже пекли пироги к Рождеству. Была вторая площадь, голая, без зелени, вокруг нее расположились кузница братьев Германс, склад удобрений и хозяйственного инвентаря (Гребель и Халль), усадьба бургомистра (Шверреса). Церковь стояла посередине деревни, а не на ее западной окраине, как мне показалось утром. Вокруг церкви — третья площадь, пожалуй, самая красивая: высокие платаны, высаженные прямоугольником, аллея, ведущая к каменному мосту, мост через ров с водой в бывший маленький замок, который поделили между собой винокуренный завод и фабрика конфет. Рядом с церковью по одну сторону школа, по другую — дом пастора; и там и там было темно, свет виднелся в церкви; я вошел. До этого я был в церкви дважды, оба раза во время службы в армии, так как иначе мне пришлось бы чистить картошку; я знал, что надо снять шапку и по-особенному сложить ладони; это я и сделал, снял шапку и соединил ею ладони. Я сразу же узнал голос Анны, она смеялась, потом сказала: «Нет, нет, какой же это Иосиф[6], слишком уж хорош, чересчур даже». Дети засмеялись, я различил сквозь смех голоса двух мужчин; зайдя за колонну, я увидел их всех: Анну, пастора, Халля и группу мальчиков и девочек, Анна примостилась на верхней ступеньке перед алтарем, на пасторе и Халле было надето что-то вроде рясы; я чуть не засмеялся во весь голос, когда увидел Халля: всамделишный монах, да и только. Дети держали в руках разные позолоченные гипсовые символы: ягнят, сердца, якоря[7]; я быстро отступил назад за колонну и тихо вышел из церкви; мне показалось, что я не смог бы с легким сердцем смотреть, как покраснеет Халль. Я встал около двери пасторского дома, набил трубку и принялся ждать; не знаю, сколько прошло времени; я немного замерз, но это было приятно; так же приятно было смотреть на кроны голых деревьев; даже сине-желто-красный свет фабрики конфет не тревожил меня; я уже находился в Броссендорфе больше чем вечность; может быть, я здесь родился, моя фамилия Гребель, Германс, Халль или Шверрес: завтра я пойду на кладбище и подберу себе имя.
5
7