Даже глаза его удивлялись пустякам; проходя мимо креста на распутьи, он внимательно посмотрел на кованое железо, на грубый каменный куб, на известку, накипевшую у подножья распятия. Первый раз в жизни ему показалось, что у креста странный вид на этой облупленной стене, из-под которой стекает струйка навозной жижи. Он поглядел на ступени риги и поймал себя на том, что говорит:
— Дом не плох: им там должно быть хорошо.
Вышло так, что он спросил себя: «Думал ли я о сыне, пока он был жив?» Да, он думал о Жаке часто, каждый день; он говорил о Жаке со старухой, почти каждый раз, как они садились у огня, перед обедом. Наконец, и письма Жака его бы заставили. Думал ли он о Жаке? Да целых шестьдесят лет!
Еще вчера он беседовал о Жаке на дворе, с дядей Арсеном. Дядя Арсен еще воскликнул, вытряхая трубку о тумбу:
— Да, вашему сыну повезло. Хуже было бы, если бы он остался ковырять землю.
А все-таки, надо было больше думать о сыне или, скорее, думать по-другому.
— Сейчас я о нем хорошо думаю, я так о нем не думал. Старуха разве. Матери, те лучше умеют. А я не думал так, как надо бы; это видно из того, что вот сейчас, когда я о нем думаю, я сам не знаю, что со мной.
Он упрекал себя в том, что не догадался раньше думать вот так о сыне; и понимал, что теперь уже не исправить такого упущения. Теперь, хоть бы он и старался, и сосредоточивался, наполнял себя Жаком и закупоривался, как бутылка, ему ничего не удастся прибавить к тому, что у него осталось от умершего. Он ни на каплю не увеличит пережитка умершего в себе самом.
Ах, если бы он об этом раньше подумал! Пока Жак существовал в живом теле, еще было время. Нужно было пользоваться этим, говорить о нем, мечтать о нем, вдыхать его, работать над его присутствием, откармливать воспоминание о нем, как скотину, которую надо отвести на ярмарку в определенный день, а не днем позже или неделей позже.
Справа отсвечивало окно. Несмотря на свою подавленность, старик узнал дом. При голубом и зеленом блеске стекол он еще сильнее почувствовал, что его сын, его мертвый Жак, — теперь что-то маленькое и одинокое, бездомное, всем чужое, тихо уходящее в изгнание.
Потом дорога повернула, круто пошла под гору. Крайняя ферма деревни выходила садом на речку. Старик взошел на деревянный мост; а так как за мостом начинался небольшой подъем, то он остановился и облокотился о перила. Он тысячи раз проходил здесь; никогда еще он так простодушно не открывал глаз.
Река убегала сквозь пролет моста; дальше она упиралась в плотину, задерживалась почти целиком, выходила узким протоком, в прямых, параллельных берегах, успокоенными волнами, к мельничному шлюзу, уже за деревней. Вода была слегка мутная, из-за недавних дождей. В каплях таились крупицы земли, точно косточки в плодах. Дождь изъел почву деревни, и река уносила вдаль частицу полей и лугов.
При этом зрелище старик стал рисовать себе совершенное счастье. Жить семьей на маленьком, кругом огороженном участке, всем вместе, среди старинных стен, чтобы не было сына в дальних краях, чтобы никого не было наружи, кроме предков на коммунальном кладбище. Прежде так и было. Двадцатилетние сыновья не покидали отца. За горами, у края неба, не чувствовалось присутствие больших городов, которые теперь так рядом, так близко притаились за горами, что порою словно слышишь их гул и различаешь их красный свет в глубине ночи.
Прежде не было этих телеграфных столбов, которые тянутся до глухих местечек, идут по долинам, проходят меж сосен перевалов, и дровосека, валящего дерево, заставляют помнить, что в конце проволоки большой город приказывает и ждет.
Прежде не так боялись смерти; и остававшиеся в живых по-другому оплакивали умерших. Конечно, их жалели; горевали, что их уже нельзя увидеть, нельзя коснуться. Но это было горе ясное, простое, спокойное. Они унесли в могилу только самое малое. Разве главное от них не осталось? Все знали их малейшие привычки, морщинки на их лице, последние, какие пролегли; все помнили наизусть их обычные мысли, и слова, и звук голоса, и движения. Их тело исчезало; и с ним привычка этих мыслей, движений, голоса неизменно сопровождать это тело. Но семья принимала их к себе, как принимают соседей, которых наводнение согнало с места.
А теперь сыновья умирают там, прожив целую жизнь в разлуке; их почти не знаешь; в памяти они встают всегда в детском платье и детского роста. Что с ними сделали годы, об этом почти ничего не известно. О чем они думают там? «Может быть, мой Жак в бога больше не верил. Может быть, он умер, как некрещеный».