Время казалось ему долгим и неисчерпаемым. Иногда он принимался считать деревья, которые шли навстречу не спеша, как мгновения. Потом старался различать впереди повороты дороги и угадывать, далеко ли до них. Он говорил: «Я успею сосчитать до тридцати», и считал, волнуясь, верно ли он угадал. Поворот приближался: «Семнадцать, восемнадцать…» До тридцати не досчитать, ясное дело. Потом словно стояли на месте. «Двадцать девять, тридцать, тридцать один». Поворот убегал вперед, почти так же скоро, как карета. Стегая кнутом, наконец догоняли поворот, и пастух улыбался, слыша, как он хрустит под колесами.
Подъезжали к корчме в долине. Дилижансы обыкновенно останавливались у нее, чтобы дать передохнуть лошадям. Река текла по ту сторону корчмы — широким каменистым руслом, которое уже не заполнялось целиком. На реке был мост, а вокруг высокие тополя.
В этот час корчма была тиха. С черным фасадом, без единого постояльца в комнатах, без единой лошади в конюшне, она существовала немного только в первом этаже, под большой медной лампой. Семья корчмаря ужинала. У прилавка стоя пил человек, глядя на семью. Семья образовывала почти кольцо, замыкавшее стол, но раскрывалась в сторону человека.
Хотя тела и находились лицом к лицу, они не переглядывались и не думали по направлению друг к другу. Глаза были уставлены в тарелки или на человека у прилавка. Человек говорил; семья тоже; но меньше. Это были два почти слившихся существа. Между ними шел медленный обмен слов, который не старался их сблизить теснее, но поддерживал их в состоянии как бы вялой связанности.
Слова прекратились. Вместо них другой шум вошел в комнату, долгий хохот колес на дороге. Вспомнили о том, что снаружи, и о чем забыли за разговором и светом. Человек и семья вовсе перестали быть раздельными. Близорукая и тяжелая душа тянулась к двери, навстречу остановившемуся дилижансу.
Пастух слез первый. Он думал: «О чем только не наговорились, поди, там внутри! Когда столько народу, скучно не бывает». Он завидовал. Может быть, внутри узнали о важных вещах, о событиях. А ему ничего не известно. Если те знают новости, у него будет глупый вид перед ними. Он отошел в тень и стал ждать.
Общество внутри дилижанса оставалось неподвижным и старалось ни в чем не изменить своей души. Но оно чувствовало себя неуверенно.
Покинув его, шум и движение оставили его на мели. Оно потеряло равновесие и накренилось, как судно, выброшенное на берег. Плохо было так существовать. Они знали, что корчма живет в нескольких метрах, немая и недвижная, как и оно, но привыкшая не желать движения. У него не хватило мужества оставаться собой, оно отворило дверцу, и люди вышли.
— Надо размять ноги.
— Устаешь, когда нельзя двигаться.
— Главное, слишком тесно.
— Надо воспользоваться, пока кучер зашел выпить.
— И чего это он останавливается? Нет ничего скучнее этих остановок на полпути.
Общество растягивалось по дороге, перед корчмой.
Оно напоминало остатки только что рассеянного сборища. Этот роздых в темноте не был бы ему неприятен. Но его почти стесняло собственное его тело между каретой и домом. Каждый пассажир чувствовал себя смешным. Виноторговец, ощущавший это сильнее всех, решился наконец войти в корчму. Пастух из Малабрэ и старик Годар очутились рядом; они постояли минуту, разделенные всего лишь тонкой полосой ночного воздуха. Они не решались сойтись ближе и стать лицом к лицу. Каждый смотрел немного в сторону. Между тем их хотелось побеседовать дружески.
— Это вы, дед Годар?
— Вот как? Ты меня знаешь?
— Да вас все знают.
— А ты откуда?
— Я пастухом в Малабрэ; но я не тамошний.
— А, так это ты пастухом в Малабрэ?
Они умолкли; их тела шевельнулись; ночь их больше не разделяла; теперь она была вокруг них.
— А ты зачем в город едешь?
— К родителям, на праздник. Завтра вечером вернусь.
— Тебе хорошо. А я так еду сына хоронить, в Париж.
Пастух никогда не видал старикова сына. Ему представился молодой еще человек, одетый по-городскому.
Старик, облегченный этим началом разговора, не хотел показаться слишком несчастным.
— По правде сказать, он был не так уж молод, совсем нет.
Тогда пастуху почудился плотный, краснолицый человек, с волосами пыльного цвета.
— Он жил недурно, получал пенсию по железной дороге, одинокий. Ему бы жить да жить. Вот оно как!
Пастух посмотрел на пассажиров, ожидавших на дороге. Он был доволен и чувствовал дружеское расположение к старику.
«Вот что он мне рассказал, мне! — размышлял он. — Именно мне. Другим не рассказал». Он подумал минуту, потом продолжал: «Дурак я; он им наверное рассказал, пока я сидел наверху. Времени довольно было. Он им и больше того рассказал, и они лучше моего нашлись ответить».