Он окинул взглядом облик города: «Хотелось бы мне знать, думает ли кто-нибудь там обо мне?» Ему не хотелось спускаться вниз. Он бы хотел уйти отсюда только так, чтобы какая-нибудь сила, одна из ста тысяч сил, в одну секунду перенесла его домой, в его комнату, где ему бы уже не казалось странным, что он один.
Для людских глаз существование Годара было замкнуто в двух тесных комнатах на Менильмонтане. За пять лет, что он жил на пенсии, он не придумал себе никакого постоянного развлечения. Единственной его забавой было обрамлять старые гравюры, да иногда золотить деревянные изделия, которые он сам мастерил. Он часто думал о своей жене. Иной раз вечером, перед отходом ко сну, ему чудился в одиночестве враждебный шепот, который холодил ему плечи, как изморозь, и не улетучивался от тепла лампы. Тогда он грустил по умершей и давал себе слово завтра же съездить к ней на могилу. Он исполнял это обещание; в первом часу дня он садился в трамвай, со странно подрагивающим бугелем. На пригородном кладбище, на солнце, он впадал в умиление и на обратном пути выпивал четверть литра у виноторговца, всегда за тем же столиком, где трещина в мраморе напоминала дугу Сены, протекающей через Париж.
Годар много размышлял, хотя был мало образован и мало читал, находя утомительным присоединять к тому, что он знал с детства, новые сведения, словно добавочные вагоны. Но он пришел к самостоятельным взглядам по известным вопросам и больше всего жалел о том, что недостаточно знает язык образованных людей, чтобы придавать своим мыслям менее бесформенное выражение. Новые идеи, возникая в его уме, останавливались в своем росте. Особенно он размышлял о времени. Время казалось ему чем-то произвольным, растяжимым; он не понимал, как можно на него полагаться, и часы представлялись ему обманчивыми машинами. Он не считал также, что внешний вид предметов отвечает их природе и является единственно возможным. Сколько раз он видел, как они скучиваются, свиваются, слипаются, в зависимости от скорости паровоза. Он вспоминал, какой вид принимают тогда изгороди, вереницы деревьев и сколько неведомых пешеходу движений распространяется вокруг поезда на ходу. В конечном счете он полагал, что такой способ видеть столь же законен, как способ тех, кто перемещается медленно.
Собою Годар существовал умеренно; другими он существовал едва-едва.
Он был членом Велэйского землячества, собиравшегося первую субботу каждого месяца в одном кафе на улице Риволи. Годар редко бывал на собраниях, но иногда о нем говорили за каким-нибудь столиком. Тогда его образ реял одно мгновение вместе с голосами и дымом.
За месяц члены землячества иногда вспоминали друг друга. К вечерней трапезе словно приглашали призрак друга. Годар пользовался этими щедротами воспоминания. Он обедал у себя в комнате, одинокий и сумрачный, сам приготовив себе еду на маленькой спиртовке. Но далеко, над собравшейся семьей, появлялось словно излучение его существа, подобно болотному огоньку, и, миг померцав, исчезало.
Были у него и прежние сослуживцы по железной дороге. Он вспоминался им, как коренастый полнокровный человек, любитель пошутить, приветливый, но скуповатый, который никогда не угостит. В таком обличии он появлялся порой в домах других пенсионеров, вдруг возникая рядом с каким-нибудь старым машинистом на платформе мчащегося на всех парах локомотива.
Существовал Годар еще и с другим лицом, на склонах одной долины в Велэйских горах. Там был домик, крытый сланцем, где родилось самое тело Жака Годара, где продолжали жить его отец и мать, которым было за восемьдесят лет. Воспоминание о Жаке наполняло просторную кухню, разлитое между полом и переводинами, подобно запаху горелых дров, задевая стол, отражаясь в пролитом вине или воде, греясь у очага, который обдавал его искрами и сажей, пронизаемое теплыми волнами бьющих часов. Летом старики садились рядышком, в сумерки, на дворе; отец на тележное дышло, мать — на стул, с рукодельем или четками черного дерева. Тогда они тихо приводили к себе сына, сюда, к тележному дышлу и расшатанному стулу. Они приводили его подышать горным воздухом, почувствовать вечерний ветер, ободряющий листья. Жак был тут, невидимый и очень любимый. Он был тут, моложе, ближе к своему рождению; у него были темные волосы, полное лицо, незапущенные усы. Существовал он на местном наречии. Припоминались его шутки, его детские проделки; хотелось его обнять. Еще больше он существовал, когда приходило письмо. Его присутствие становилось почти вещественным. Он был более похож на самого себя, с поседевшими висками, с морщинами, с ревматизмом, мучившим его перед дождем. Вести из письма понемногу взбирались по деревенским переулкам, как цыплята, которые отбились и заворачивают в чужие дворы. Было известно, что Жак написал родителям, что он все в городе, что у него был грипп. Эти хворостинки разжигали воспоминание. Годара воскрешал весь поселок. В этот день он присутствовал на посиделках; он шел следом за людьми в хлев, когда они отправлялись с фонарем и скамейкой доить сонных коров.