Выбрать главу

Однако бывали мгновения рассеянности, легкие веяния, роздых, приятный в силу контраста, но раздражавший, если он затягивался. Сорокалетнего мужчину сердило, что к нему постоянно возвращается мысль о потерянном накануне пятифранковике. «Я, может быть, просто засунул его куда-нибудь; надо было поискать утром, прежде чем идти сюда; это бы мне очистило мозги». Ему хотелось не думать об этом больше. «Что пользы?» И что может быть лучше, чем отдаться думам, которые смерть напояет собой, не придавая им горечи?

Мир этой комнаты меньше утолял женщин. Открывалось невероятно много тайного. Но женщины предпочли бы говорить. Осязать дно жизни — слишком медленное наслаждение; и следовать за умершим в поглощающую его страну — слишком тихий способ любить его.

Женщинам нужны были церковь, ладан и музыка. Там они проливали бы слезы. Они громкими криками призывали бы мертвого и воротили бы его к себе.

Поставили гроб на подмостки, водрузили свечи, разостлали черные покровы. Дверь дома стала заповедной пещерой. Это был уже не вход и не выход. Тьма, вооруженная маленькими огоньками, преграждала путь.

Уже на тротуаре останавливались прохожие; и соседи выходили из лавок и комнат. Против обтянутой черным двери между людьми убавилось воздуха. Из-за гроба улица затвердевала.

— Вы не знаете, в чем дело?

— Сами видите, похороны!

— Знаю, но кого хоронят-то?

— Спросите у него самого, он вам скажет…

Так спокойно выросло скопище. Ему даже едва ли хотелось знать, как звали умершего. И оно не ждало непредвиденных событий, возбуждающих сердце, как глоток спиртного. Заранее уверенное в том, что произойдет, оно тем не менее терпеливо ждет. Остановившиеся не идут уже дальше; потому что им не приходится бояться разочарования. Так трепещет лук толпы, упершись концами в стену дома, словно покойник — стрела, которую он пустит напролом.

Мало-помалу комнатное общество стало спускаться к уличному. Рысью подъехал катафалк, и домом, казалось, овладели озабоченные люди. Улица ждала удовольствия. Столько людей, одетых в черное, переполняло вестибюль; казалось, вся жизнь, медленно сочась, стекала из верхних этажей и скоплялась тут, вокруг трупа, не в силах его увлечь, как не может поднять барку слишком слабая волна.

Явились парадно одетые господа в цилиндрах.

«Депутация», — говорили вокруг.

Тогда факельщики окружили гроб.

Жак Годар! То были его тело и его дом. Его усталое тело, где светилась спокойная сила; его не слишком страдавшее, но долго работавшее тело, чью плоть расшатало сотрясение десяти тысяч поездов.

И его дом, где он жил один! Его квартирка, которую его душа занимала не целиком, потому что это была душа вдовца, привыкшая тихо отступать и довольствоваться своим местом в чете. Комната, которая его слегка пугала, когда он возвращался с прогулки, с кладбища, после покатых улиц, наклонной толпы и лестницы, полной сумерек, потому что в его отсутствие эту комнату успевала населить издалека пришедшая тайна и он должен был ее отвоевывать в одиночестве; комната, где в зимние вечера, несмотря на огонь в камине, несмотря на теплую одежду, он чувствовал себя голым, голым до дрожи, потому что все кругом чуяло его, подступало к нему и являлось за ним, в недра дома, за ним, за бедным Годаром, уже состарившимся, без детей и без жены, хватало его посреди семей и держало руками.

Вот! Здесь было место его жизни и его смерти. Между вестибюлем и пятым этажом была глыба пространства, отмеченная им. Его шаги выбили в душе дома колею.

В последний раз он скользнул по этой проложенной им тропе. Но труп не унес следов живого. И когда факельщики положили на гроб свои тяжелые руки, они оборвали эту незримую дорожку, которую нельзя было выкорчевать!

Он! Когда факельщики качнули гроб на плечах, чтобы вкатить его на катафалк, чувствовалось, что они уносят не все, но нельзя было сказать себе даже, что другая часть осталась там, как корень. Так много исчезло в испарении дыхания! Неисчислимый рой, рассеянный всеми ветрами.

Между тем было сделано большое усилие, и оно продолжалось. Эта смерть смесила весь дом. В нем исчезали старинные перегородки. Людям не так хотелось думать о прежних счетах.

Швейцар больше не смотрел недоброжелательно на банковского рассыльного; он не выказывал исключительной предупредительности жильцам второго этажа. Но вокруг дома словно простиралась холодная зона и отъединяла его от соседних домов. Она преодолевала всякую смежность. Быть может, впервые дом знал свои границы. Ему казалось, что обитатели улицы живут по ту сторону какого-то рубежа. Лица у них были враждебные, насмешливые или глупые. Почему тех, кто собрался на похороны, они разглядывают с таким видом? Что они находят смешного в шляпках, сюртуках, платьях?