Выбрать главу

У швейцара была добрая улыбка, он испытывал что-то вроде радости, дружелюбие. Он забыл свои мелкие обиды против жильцов и уже не жалел, что в доме умер человек. Он умилялся с удовольствием, не подыскивая слов, не притворяясь скорбящим. У него были почти слезы на глазах при виде этого человека, сгорбленного от старости, прибывшего с гор в повой блузе.

— Выпейте рюмочку! Это сладкий! Надо покориться! Рано или поздно все там будем! Смерть у него была легкая. Я бы желал испытать не больше, чем он, когда придет мой черед. Но, конечно, ему было бы утешением увидеть вас. И вам тоже, разумеется. Нет ничего печальнее, чем умирать вдали от своих. Дом отнесся очень мило. Я позаботился обо всем. Вы увидите. Был городской врач. В мэрию заявлено… Разрешение получено, никаких хлопот. Вы приехали как раз вовремя. Можно сказать, пожалуйте кушать!

Старик поднял голову и посмотрел на швейцара, который продолжал:

— Это я первый заметил смерть. Да, я закрыл ему глаза.

Годар всхлипнул и снова опустил голову, чтобы плакать. Швейцар молча глядел на него и думал: «Как странно! Вот явился человек, не весть откуда! И другие явятся! Люди, которых я не знаю, которые ни разу потом сюда не заглянут. Что за беспорядок в доме!»

Воздух в комнате был тяжелый и рыхлый, как песок. Он давил лоб до боли; но он лучше всякого другого впитывал переполнение страдающей души. Шкафное зеркало и зеркало на стене лишали комнату пределов. Швейцар почувствовал, что его радость исчезает с тревожащей быстротой. Он думал, что она прочнее и будет столь же длительна, как присутствие старика. Тогда ему захотелось двигаться.

— Пойдемте наверх! Идите за мной.

Закрывая дверь швейцарской. Он заглянул в вестибюль, в надежде увидеть кого-нибудь. Чье-нибудь появление, мужчины или женщины, в особенности женщины, изменило бы всю душу вокруг. Радость вернулась бы для швейцара; у старика стало бы вдруг тяжело на сердце, и он почувствовал бы, как его подмывают подступившие слезы.

Но они никого не увидели. Они стали подниматься по лестнице, словно шли к умершему. «Что это я делаю! — подумал швейцар. — Вовсе не требуется, чтобы бедный старик был носом к носу с трупом. Дурак я!»

Они спустились обратно. Чтобы не возвращаться в швейцарскую, где они снова очутились бы одни, где опять были бы зеркала, молчание и этот воздух, впитывающий радость одного и горе другого, они прошли через вестибюль и вошли к мяснику.

Лавка была почти пуста. Приказчик, посвистывая, подметал кровянистую грязь.

— Хозяин у себя?

— Нет, он на бойне… Вы что-нибудь хотите ему сказать?

— Нечего делать! Это насчет этого господина, который будет отец покойного. Вместе бы решили, относительно того, что надо еще сделать. Все равно! Раньше, чем завтра, хоронить не будут.

— Я ему скажу, что вы заходили… Но почему вы не хороните сегодня? Или теперь уже поздно устроить?

— Нет, все готово; только слово сказать; но завтра лучше. Я написал господам из того Общества, где он участвовал. Я знал, потому что приходили повестки, и я заглядывал в них раньше, чем отнести ему.

Общество в черном заполняло комнату покойного, менее светлую, чем в остальные дни. Вытянувшись в ряд, оно жалось вдоль стен и у кровати; там, где скрещивались глаза, возникал почти зримый центр. Мужчины и женщины старались не шевелиться. Они не разговаривали. Разве что время от времени слышалось какое-нибудь слово, относящееся к подробностям обряда. Они не думали ни о своих делах, ни даже о Жаке Годаре. Их мысль напряженно силилась быть серьезной и глубокой. Им хотелось не видеть ни формы безделушек, ни игры солнца на окне. Малейший шум, звук открываемой внизу двери, мешал им. Всякое происшествие было чуть-чуть преступным. Питаемая непривычными силами, их душа росла с каждой минутой.

Общество чувствовало в себе новый дар. И оно находило естественным свое широкое соприкосновение с такими вещами, о которых olio только что и не подозревало. Повседневные видимости раскрывались перед ним, обнаруживая подкладку, словно крышка сундука; и оно не удивлялось. Каждому казалось, что он следует старой привычке. Обычную жизнь, мысли, которые приходят утром или когда сидишь семьей за столом, он находил наивными, как бы ребяческими.

Однако бывали мгновения рассеянности, легкие веяния, роздых, приятный в силу контраста, но раздражавший, если он затягивался. Сорокалетнего мужчину сердило, что к нему постоянно возвращается мысль о потерянном накануне пятифранковике. «Я, может быть, просто засунул его куда-нибудь; надо было поискать утром, прежде чем идти сюда; это бы мне очистило мозги». Ему хотелось не думать об этом больше. «Что пользы?» И что может быть лучше, чем отдаться думам, которые смерть напояет собой, не придавая им горечи?