В этот миг в ее уме возникли мысли, противоречившие сравнению. Ей не удалось привести их в порядок, и это вызвало в ней смутное беспокойство.
Смерть собрала не только дом. В отдаленных частях города люди надели праздничное платье и новыми маршрутами, в трамваях, в омнибусах, улицами, непривычными для их тел, неуверенно и делая крюки, скоплялись вокруг гроба.
А в горной деревне смерть Годара вытащила старого человека из закоптелой комнаты и потянула его вдоль дороги, несмотря на камни. И, добыча дилижанса и поезда, захваченный, вручаемый, принимаемый существами, которых он не выбирал, старик прибыл, не успев еще захотеть ехать.
С того мгновения, как чья-то душа разлетелась на куски, люди двинулись к смерти, как войска идут на звук орудия. Они сходились, скоплялись, раздували дом, образовывали небольшую густую толпу, выдававшуюся на улицу.
В ней было что-то вроде печали, которая не прячется, которая не внутри каждого человека, которая не боль и не тайна, но которая расстилается по толпе и покрывает ее плотно, как слой лака. Она хотела молчания, не потому, что оно проникает в сердце, что оно — единственный напиток, который не противен, когда страдаешь, а для того, чтобы защититься им от шумного прикосновения улиц.
Никто в точности не знал, сберегло ли что-нибудь от Годара это собрание, это сплочение. Когда служанке случается разбить полную бутылку, которую она несла, ее руки быстро соединяются, словно ловя брызжущее вино; миг, и у нее остаются только красноватые следы в складках ладоней да запах рвоты.
Так и люди вдруг скучились и сжались, как пальцы, хватая то, что ускользало из разбитого тела. Но они не были уверены, поймали ли они что-нибудь. И когда факельщики поставили гроб и катафалк тронулся, идущие следом ощутили непонятное разочарование.
Кортеж не прошел и десяти домов, как ему стало грустно, что он такой маленький. При виде его немногочисленных скважистых рядов, у прохожих исчезало выражение зависти или насмешки; они словно жалели его; и словно испытывали умиление, ровняясь со скромной процессией. Мужчины внимательным жестом обнажали головы, и женщины, непривыкшие креститься, крестились. Казалось, улица опекала плохо почтенный труп и простирала свое сострадание прямо на него, не считаясь с кортежем. Миновали перекресток и, пройдя несколько шагов узкой улицей, вышли на обсаженный деревьями бульвар.
Справа шли трамвайные рельсы. Шествие двинулось по середине мостовой. Оно показалось еще ничтожнее. Однако, груди вздохнули свободнее, и не страшно было поднять голову.
Бульвар был так широк, воздух занимал здесь столько места; чувствовалось так ясно, что ветер проходит здесь властнее любой толпы, и самые дома, по обе стороны, так мало старались слить свои силы, что было неважно, велик кортеж или мал. Потом, здесь были уже чужие улицы; вы были отданы городу, а он не собирался вами завладеть.
Люди почти уже не думали о Жаке Годаре. Отец, одурев от усталости, событий, обстановки, не испытывал определенного горя. Но ему было боязно, и он не знал, попадет ли он назад в деревню. Остальные думали о своих делах или разговаривали по двое. Они беседовали о Годаре, но сами не слушали своих слов. Они говорили:
— Хороший был человек!
— Да, славный малый.
— Я его совсем не знал.
— Никогда не думал, что он так скоро умрет!
Так фразы покидали рот и смешивались в холодном воздухе бульвара. Своей мысли люди друг другу не сообщали. Между тем, в самой глубине, в тех областях существа, которые не думают, у них было что-то набухающее, закипающее, желание вылиться и слиться поверх ничтожных телесных разделений, растущая общность, праздник, на котором маленькие слепые и пьяные души толкались, напевая, как народ на свадьбе.
Небо прояснилось. Дым, подымавшийся из-за крыш, показался вдруг порывом счастливого существа. Проходили облака, без цели и без тревоги. Все было во мгновении, и ничто не казалось мимолетным. Каждый человек за гробом ощутил ту радость, от которой быстро говоришь самому себе: «Чего это я только что хмурился? На что мне жаловаться? Мучиться из-за пустяков! Ведь теперь я начинаю жить».
Лоток на колесах, с конфетами и вафлями под маленьким навесом из крашеной жести, катился, трясясь, вдоль тротуара. Его вид еще больше усилил уверенность кортежа и ускорил внутренние вихри. Люди сделались общительны. Они принялись рассказывать длинные истории, заставлявшие их делать жесты. Много воспоминаний набегало во все головы сразу; и образ Годара воспользовался этой суматохой, чтобы замешаться в нее.