– Зачем?.. Зачем?
Шёпот был ближе, чем все эти твари. Ещё же ближе казался кто-то, кто ни на минуту не бросал меня и от кого я отделен был лишь мимолётным, но беспробудным сном.
***
Небольшая передышка ожидала у следующего собора, когда, позабыв про авто, я очутился у Спаса на Крови, и опять ненадолго забрезжил день. Вошедши в собор, попутчица велела внимательно слушать экскурсовода. Она держала себя со мной уже как с давним знакомым, не стесняясь то и дело брать за руку, и, постоянно увлекая за собой, чтобы не отстать от экскурсионной группы, даже не без кокетства одёргивала, если я отвлекался на что-либо, не касавшееся экскурсии.
– Ай, хороши голубки! – похрипывал в голове сонный голос Святоши.
Опять, словно и не было ни рычания, ни воя, ни цепенящего холода. А та, что когда-то была фрейлиной призрака, с завидной деловитостью втолковывала мне про какие-то мозаичные росписи да про редкий иконографический тип. И когда все с упоением взирали на какую-то фреску с изображением мальчика, я пытался расслышать едва различимый голос, появлявшийся в голове:
– Иисусе Христе… Иисусе Христе… Помилуй… – обрывалось в отдалённых уголках сознания.
– Прислушайся… Вспомни, как слушал… Зачем? Зачем? Зачем? – ставший родным шёпот оказался последним, что я смог уловить во внезапно и с новой силой поднявшемся вихре, разгуливавшем за дверями, о котором, похоже, никто из присутствовавших в соборе, включая мою спутницу, не имел ни малейшего представления и не последовать зловещему зову которого я уже не чувствовал в себе ни воли, ни сил.
И снова нескончаемый холод, изматывающий полёт, оглушительный рёв, неизбывный мрак. Теперь оголтелая мгла омерзительных тварей с хладнокровной беспощадностью рвала на части мою подневольную плоть, истощала кровавые раны и, стихийно сращивая обезображенные куски, словно забавлялась, превращая меня в подобных им монстров. Но, понимая, что то лишь фантомные игры, я не столько терзался от призрачной боли, сколь мучительны были для меня бесконечность, бессмысленность и однообразность происходивших со мной злоключений. Не отпуская ни на секунду, неусыпные мрази таскали меня по городу, беспрестанно пугая внезапными видениями. В конце концов, я превратился в сплошные глаза и уши. Меня подносили к каждому фонтану, к каждой статуе, ко всякому памятнику, ко всем могилам на всех кладбищах, ко всем орнаментам на каждом доме. И везде, где бы ни оказывался, я видел одно и то же улыбавшееся лицо. Но в этой улыбке было нечто зловещее и вместе с тем что-то безысходно тоскливое, напоминавшее о моём плененном состоянии. И от каждого такого бездушного лика веяло чёрной бездонной пропастью, что так страшно истошно выла из окаменевшего оскала улыбки. Она зияла в омертвевшем взоре, всякий раз всматриваться в который меня вынуждали до тех пор, пока твари не уверялись, что я признал в этом лике достославного основателя города.
Вдруг, словно из ночи в день, меня вышвырнуло у Исаакиевского собора. Я валялся на траве в скверике у Сенатской площади. Перед носом покачивалась початая бутылка хереса. Только что, в какой-нибудь миллионный раз, я вглядывался в сводившую с ума бездну в глазах замурованного в камень Петра Великого, как вот уже смотрел на этикетку, наклеенную на бутылке, едва удерживаемой за горлышко кончиками моих пальцев. Рядом присела женщина с пластиковым стаканчиком в руке – она зажигательно смеялась, и в глазах у неё посверкивали лукавые огоньки. Смех раздавался в моей голове, когда слух всё ещё находился в плену у отступившего вроде бы вихря, но гул и вой которого я слышал будто из-за тонкой стены, и на пути которого дневной свет представлялся лишь временной и ненадёжной преградой. Отложив бутылку, я приподнялся и сел, облокотившись на колени. Поблизости резвилась ватага молодых людей, попеременно шнырявших сквозь нас и то и дело падавших, поскальзываясь на траве. По-видимому смеясь, они беззвучно разевали рты, обнажая зубы, и их мельтешащие перед глазами, порой пронзавшие меня насквозь и, наверное, казавшиеся им весьма забавными оскалы, сопровождаемые рыками и завываниями притаившихся по соседству тварей, ужасали не менее, чем несколько мгновений назад кошмарные гримасы изваяний.
Напугал откуда-то внезапно возникший и нависший надо мной верзила, облачённый в камзол и треуголку. Наклонившись и вперившись лицом в моё лицо, он тщательно приглаживал отклеивавшиеся усики. Из-под вросшего в пропитавшуюся потом треуголку парика и с влажных распаренных висков его обильно растекались по щекам назойливые неприглядные струйки. И как-то не вязалась с его унылым обречённым взором прилипшая к нему отрепетированная улыбка. Как же теперь она напоминала мне недавние бесчисленные видения! Видимо, за этим незатейливым занятием, изрядно притомившийся двойник великого царя коротал минуту отдыха. А рядом с ним, должно быть, тоже переводила дух усердно обмахивавшая веером измождённое напудренное личико заметно уступавшая ростом воображаемому супругу уменьшенная и едва живая копия царицы. Невдалеке образовалась очередь. Покуда царственная чета отдыхала, досужие парочки с планшетиками и смартфонами наготове активно заполняли время, прилежно фоткаясь на фоне местных достопримечательностей. Почудилось, как незримая свора монстров, словно привлечённая вспышками фотокамер, мгновенно переместилась поближе к гулявшим. Рычание раздавалось уже оттуда, и сзади я почуял похожее перемещение . Оглянувшись, увидел толпу, сквозь которую разглядел ритмично двигавшихся людей в однотипных цветастых одеяниях и головных уборах из перьев, свисавших почти до земли. Их лица были разрисованы разноцветными линиями, и, вероятно, изображая какой-то древний народ, они танцевали и пели, аккомпанируя себе игрой на дудках и свирелях. Неподалёку от меня стояло несколько лавок. На одной из них разместился безногий бомж, обросший бородой и седыми космами. Несмотря на, казалось бы, тёплую погоду, он был в рваной дубленке и зимней шапке с проплешинами. Навьючив на себя гору грязных пакетов со всем чем ни попадя, он лежал, подложив одну руку под голову, а в другой держал раскрытую книгу. Я не почувствовал вокруг него присутствия тварей, но только подумав, что вот бы на миг укрыться от непрестанно оглушавшего рёва, тотчас очутился рядом и, не в силах удержать порыв, нырнул в него, как лисица в чужую нору. Нисколько не смутившись ни запахом, ни вероломством поступка, я, точно впервые за целую вечность, предался блаженству тепла и покоя. Какое-то время воспринимая изувеченное тело бедолаги как собственное, я чуял исходивший от себя смрад его тела и даже ощущал, как двигались по телу насекомые, и чувствовал на себе его увечья, но, не обращая на это внимания, лишь радовался, внимая тишине, что могу спокойно думать и, главное, осознанно вникать в рождавшиеся в тишине мысли. Подумав о тишине, решил, что ни к чему и кресло. И вдруг, вспомнив про шёпот, вспомнил и те робкие фразы: «кресла нет», «вспомни, где стоишь», «прислушайся», «ты это слушал».