— Наступили.
— Кто?
— Нацменьшинства.
Когда очнулся, проверил первым делом, на месте ли брюки, брючный ремень. Мало ли что у них на уме. Может, правду обещали.
Ремень на месте. Брюки на мне. Даже паспорт в заднем кармане остался.
Денег в луже не было.
Зачерпнул из лужицы, приложил к уху, в голове сразу же как будто море поднялось — вверх и разом, с грохотом, огромное — и упало на дно, где сидел я. Залило видимость на минуту.
Посидел, царапая асфальт левой рукой и подвывая. Темное сползло с одного глаза, со второго еще нет. Я опять увидел лужу.
Бережно, двумя пальцами, еще раз потрогал ухо: оно было как раскаленная спираль, в ушной раковине можно печь яйца. Шмыгнул носом и понял ко всему, что нос у меня огромный, не умеющий вдыхать, заполненный черной (откуда-то знал, что черной) субстанцией, но если я попытаюсь высморкаться, у меня разломится напополам ухо и выпадет в лужу тот глаз, что открывается.
Одной рукой я придерживал ухо, не прикасаясь к нему: сделав ладонь ковшиком, накрыл его, будто оно было большой мясной бабочкой или, например, лягушкой. Ухо мое ухо, о!
Другой рукой я медленно и почти с нежностью вытягивал из одной ноздри нечто длинное, витиеватое, действительно черное, очень тягучее и никак не кончающееся. В испуге я косил единственным глазом на то, что извлекается из ноздри, и пугался увидеть второй глаз, который постепенно на этих странных нитях я неожиданно вытащу из черепа. Глаза все не было, зато кроваво-слизистая косичка, наконец, кончилась, и теперь предстояло отлепить ее от пальцев. Опять счистил об асфальт. «Это пожарить можно», — подумал мечтательно.
Не раскрывая уха, встал на колено, упор, подъем, море волнуется раз, море волнуется два, море волнуется три, спасла стена, так бы упал. Горячий затылок и в меру прохладный кирпич, как вам хорошо вместе.
Пошли, ты.
Пошли, разве я против.
И не надо на меня так смотреть, товарищ женщина.
Никому не надо.
Только одной даме я сейчас покажу, как я выгляжу, мы очень любим, когда женщины пугаются. Входим, волоча кишки за собой. Милый мой, что у тебя с кишками, отчего они так волочатся за тобой? Ерунда, не обращай внимания, со мной и не такое бывало.
Надеюсь, что очевидное различие формы моих ушей не станет препятствием для попадания в метро.
Мы познакомились с ней в метро. Она спускалась на эскалаторе, я поднимался и разглядывал девушек, которые делали вид, что меня не замечают.
Алька сама елозила своими веселыми глазищами по соседнему эскалатору, как будто там потерялся ее добрый знакомый.
Мужик у нее тогда был, чего она искала в метро, непонятно.
Я вперился в нее и смотрел — чуть не сломал шею, оборачиваясь. Она все это видела, и забавлялась этим, и в последнее мгновение оглянулась и показала язык.
Слизнула меня с эскалатора.
Я бросился вверх, бегом, бегом, бегом, извините, еще раз извините, с каким бы, а, удовольствием я бы взял твою, тетка, огромную сумку, мешающую мне бежать, и киданул вниз, чтоб она загромыхала туда, спотыкаясь на каждом фонаре… вот мы уже наверху, а там, черт, выход на улицу, махнул дверью, едва не зашиб идущего за мной, пробежал вдоль каменной стены, снова вход в метро, черт, нет жетона, влез без очереди, сдачу оставил железной тарелке, поскакал вниз, ничего не видя, когда глаза поднял — поперхнулся: стоит внизу, ждет, машет ручкой, смеется.
«Твою-то мать, может, она спутала меня с кем?» — подумал.
— Привет, мы что, знакомы? — спросил.
— Еще нет. Алька, — сказала она.
Она была вся такая как слива, которую хотелось раздавить в руке и есть потом с руки все эти волокна, сырость, мякоть.
— Ну. А ты кто? — Загорелая, щеки у нее — как настоящие щеки, а не просто так, кожа, губы сливовые, язычок маленький и, кажется, твердый, как сливовая косточка. — А?
Кто я, блядь, такой.
С чего начать: глаза, уши, печень, сердце. У всего своя биография, свои воспоминания, свое будущее, до определенного момента разное.
С какого места приступим, у меня еще много мест.
Мы, ребенок я и моя семья, жили в двухэтажном доме старого фонда, на самой-самой окраине столицы; отсыревший, гнилой, тяжелый, полный копошащейся живности, дом был похож на осенний гриб.
На чердаке нашего дома жили голуби, очень много. Ночью было слышно: гурр, гурр, гурр — прилаживаясь спать, они разговаривали друг с другом на каком-то своем иврите.
Когда я просыпался, уже никто не гуркал, голуби улетали поклевать, побродить в лужах, поковыряться в семечках; в доме было тихо и очень солнечно. Сначала солнечно через закрытые глаза, потом прямо в открытые — как из ведра.