Петро, поздоровавшись с пригожею, полнощекою Череванихою, остался неподвижен на своем месте, и сам казался смущенным перед пышно развернувшеюся красотою Леси.
— Да поцелуйтесь же! сказала весело Череваниха. — Или вы не узнали теперь друг друга?
Смелый казак несмело подступил к красавице и, поцеловав ее, как будто выпил сладкой отравы. Все в нем мгновенно изменилось. Он почувствовал душою тот великий, пророческий миг, в который как-будто свыше назначается человеку его суженая.
— Ну, просим же у нас садиться, сказала хозяйка, протирая своим передником на лавке место, хотя лавка была совершенно чиста. — Ну, вот не верь приметам! Сегодня сорока перед окном скрекеке да скрекеке! Я и сказала: «Будут же у нас, доню, гости!» И кошка всё умывалась на постели.
И засыпала Петра вопросами об его отце и обо всем, что мы уж отчасти знаем. Петро отвечал ей вяло и рассеянно. Душа его вступила в новую жизнь: впервые он почувствовал, что любит, но не понимал, что с ним сделалось, — от чего сердце его сжалось тоскою...
Прошло в такой беседе довольно времени. Пани Череваниха посматривала на него с удивлением, и взглядом давала заметить дочери свое удивление; иногда качала она головой, продолжая свое занятие; наконец потеряла терпение, и сказала:
— Что это, Петрусю! (она, по старой памяти, называла его детским именем). Ты как-будто в воду опущен! Устал с дороги? Нет, не то. Такие казаки в дороге не устают. А вижу я — ты что-то грустен. Не таким привыкла я тебя видеть. Правда, тогда лета твои были еще не для смутку. То уже теперь зашла та пора, что, говорят, девичьи очи мерещатся казаку и днем и ночью. Видно, оставил в Паволочи свою чернобровую? Признайся нам по правде.
— Может быть, и оставил, сказал Петро, — может быть, и не одну оставил; только все они, сколько б их ни было, не стоят...
Он взглянул на Лесю и не договорил. Мать в одно мгновение смекнула делом, и подхватила:
— Не стоят того, чтобы тосковать!.. Слышишь, Леся, какие теперь казаки пышные да гордые стали? Что ж, доню, о нас, хуторянках, скажут?
Взгляд, который она бросила при этом на Лесю, выражал материнскую гордость. Красавица засмеялась, слегка закинув голову, и, взглянув на мать с доверчивостью нежной дружбы, отвечала:
— Ничего не скажут, мамо. Кто нас знает? Кто нас видит?
Эти слова, сказанные шутливым голосом, сильно подействовали на мать. Она бросила свое дело, быстро повернулась к дочери, и, ударив себя об полы руками с тем жестом, которым Малороссиянки выражают досаду, начала говорить раздраженным голосом:
— А что ж, разве не правда? и никто не будет видеть, никто не будет знать, пока будем сидеть в этом монастыре! Говорю тебе, Леся: проси отца, чтоб повез нас за Днепр к дяде Гвинтовке!
— Что мои просьбы, мамо? отвечала дочь. — Он отбудет меня смехом да шуткою; а вам бы просить его!
— Мне просить!.. Я уже голову ему прогрызла; так что же, когда лень совсем одолела человека! В Киев его не поднимешь, а не то за Днепр! Ты не поверишь, Петрусю, продолжала пани Череваниха, принимаясь снова за вареники, — как обсиделся дома мой Михайло. Слышал ты, как трудно сдвинуть камень, которым навален клад? Нужно запрячь двенадцать черных волов от одной коровы. А его не сдвинешь с места никакими чарами.
И рассмеялась пани Череваниха от своей шутки; и досады как не бывало. А взгляд её по прежнему устремлялся на Петра; только, вместо удивления, в её лице выражалось самодовольство. Она не переставала говорить с ним, перебегая от одного предмета к другому, как бы забавляясь неохотой, с которой он отвечал ей. Его глаза и чувства стремились к Лесе, но он в первый раз в жизни почувствовал, что не умеет заговорить с девушкой.
Леся сама обратилась к нему:
— А в самом деле мы живем, точно в монастыре. Какой великий свет Украина! Мы об ней только слышим от людей; а как бы приятно увидеть разные города и церкви святые своими глазами! Но страшно далеко отъезжать от Киева!
— Чего страшно? спросил Петро.
— А татары?
— Если б я провожал вас, я провел бы вас такими дорогами, которыми татары никогда не ходят.
— А проводил бы ты нас за Днепро?
— С дорогою душою! воскликнул казак, которому вдруг мелькнула возможность ехать за Днепр вместе с семейством Череваня.
— И оце, б то сьому правда! сказала Леся, посмотрев на него пристально.
Петру Бог знает что померещилось в этом взгляде: вся душа его отозвалась на него. Но тут послышался в сенях голос Череваня.
— Э, да ты, бгатпку, мне жениха привез! говорил он Шраму, заглянув мимоходом в пекарню. — Смотри, как у них весело! не так, как у нас. Щебечут, как воробьи. Что за чудесный век молодецкий! Ну, Василь, веди ж ты гостей в светлицу, а я поздороваюсь с Шрамовым орленком.
И перевалясь через высокий порог, Черевань заключил Петра в свои мягкие объятия, и облобызал его трижды со всем усердием своего добродушного характера.
— Ну, бгат, говорил он, — нечего сказать, не вниз идешь, а в гору! То был молодец, а теперь еще лучший. Чтоб меня татарин взял, коли я видел на веку такого казака! Разве Сомко гетман... да что нам до Сомка? — Меласю! (обратился он к своей жене) вот нам зятек! Лесю! вот жених тебе под пару, так, так! Га-га-га! Бач, бгате, який я чоловік! сам набиваюсь с своим добром. Так не бере ж бо ніхто, да й годі! Пойдём, бгатику, со мной в светлицу. Женское дело — пекарня, а нам, казакам, чарка да сабля.
И, взяв Петра под руку, он потащил его в светлицу.
Оглянулся казак, переступая через порог, и сердце в нем взыграло: Леся провожала его глазами, а в глазах у ней сияла нежность, и видно было сожаление и что-то еще такое, чего не выразить никакими словами. Очевидно полюбился казак красавице.
Светлица у Череваня не была лучше тех, какие и теперь еще можно встречать в казачьих хатах, выстроенных в те времена, когда казаки не были еще мужиками [39]. Сволок в ней был дубовый с резьбою и надписями, из которых одна была — текст из Псалтыри: Аще не Господь созиждет дом, всуе трудится зиждущий; аще не Господь сохранит град, всуе бодрствует стрегий; а другая гласила потомству, что такого-то року (т. е. году) создася дом сей блогочестивым рабом божиим, войсковым хорунжим Михаилом Череванем. Лавки были липовые, со спинками; они были покрыты небольшими, нарочно для того ткаными коврами. Эту роскошь вы встретите и теперь еще в старосветских казацких хатах, хотя вновь уже никто из казаков не делает лавок и ослонов со спинками, никто не покупает килимцов для них. И стол на толстых точеных ножках, и резной божник с расшитым рушником вокруг, и все в светлице у Череваня было так точно устроено и расположено, как и теперь водится у зажиточных казаков — все, кроме одной особенности, о которой исчезло уже и воспоминание в народе. По всем четырем стенам светлицы, повыше низеньких окон, шла дубовая полка, а на полке расставлены были серебряные, золотые и хрустальные кубки, коновки, фляги, подносы и разная дорогая посуда, добытая оружием. Когда жгли казаки шляхетские дома и княжеские замки в Украине, на Волыни, на Подолье и по берегам Вислы, то мешками и приполами таскали заграничный хрусталь, золото и серебро. Совершился тогда над Польским государством суд божий; исполнился переворот невероятный: вельможные паны перестали восседать с этими кубками за многолюдными столами, перестали покрикивать на своих гайдуков и маршалков, и хвалиться храбростью, окружив среброкованную бочку с старым венгрином [40]. Одних угнали в Крым татары, другие пали под Корсунем, под Пилявцами, под Збаражем и на многих других местах, прославленных их позорною гибелью от руки порабощенного ими племени; а их кубки, их тяжелые ковши и украшенные гербами полуведерные кружки из чистого золота и серебра, стояли у казака в светлице. Этого мало: по стенам висели у него их сабли, пищали дорогой работы, старосветские татарские сагайдаки [41], шитые золотом ронды [42], немецкие аркебузы, стальные сорочки, которых не разрубит никакая сабля. Но ничто не защитило вельможной, гордой шляхты от казаков и посполитых украинцев. Долго негодование народа возбуждало в панах только надменный смех и безрассудную мстительность; наконец зло коснулось своих пределов, и теперь их предковские, сбереженные многими поколениями мечи сияли не у одного Череваня в светлице и веселили казацкое сердце.
39
В договорных статьях Богдана Хмельницкого казак противопоставляется мужику, как человек высшего сословия. В универсале гетмана Остряницы казаки названы шляхетно-урожденными.