— Однакож, бгат, сказал Черевань, запорожские братчики подали первые руку батьку Хмельницкому...
И хотел еще что-то сказать в защиту «добрых молодцов», но Шрам сердито перебил его речь:
— Кой чёрт! с чего ты это взял? Тех запорожцев уже нет на свете, что подали Хмельницкому руку. Разве мало легло их на окопах под Збаражем, на гатях под Берестечком, да и везде, где только сшибалась наша сила с польскою силою? Они первые шли в битву, как истинные воины христовы, первые падали под картечью и пулями... Теперь они у Господа на небесах. А это разве запорожцы? Это винокуры да печкуры нарядились в краденные жупаны и называются запорожцами!
В это время кто-то за плечами у Шрама, почти над самым его ухом, сказал громко: — Овва! [63]
Обернулся Шрам — перед ним запорожец в красном жупане; в одной руке шапка, другая гордо уперлась в бок; широкое лицо озарено беспечным смехом.
— Овва! повторил он, — оно как-будто и правда, а совсем брехня!
Закипела у Шрама кровь.
— Ирод! вскрикнул он, но тотчас же вспомнил, что здесь не место для драки, и, отвернувшись, сказал:
— Цур тебе, оприч святого храма!
И вскочив на коня поспешил удалиться, чтоб избежать греха.
Черевань и Петро поехали за ним. Женщины, по обычаям того грубого века, предоставлены были собственным заботам. А они нуждались теперь более прежнего в охране, потому что к веселому запорожцу присоединился еще один «соратник», и хоть они не зацепили наших богомолок ни одним словом, но проводили их в самом близком расстоянии до рыдвана, и смотрели на Лесю такими жадными глазами, как волки на овечку.
Физиономии этих двух молодцов были так выразительны, что с них легко бы всякому написать портреты. Старший, лет по-видимому тридцати пяти, был весьма плотен, можно бы сказать, даже тучен, если б стройная талия и мускулы, резко вырисованные на шее и огромных ручищах, не были доказательством, что дородность его происходит не от тучности. Он был безобразен и вместе красив. Жесткая, опаленная солнцем морда, широкие, как будто вылитые из бронзы щеки, длинный чуб, сперва приподнявшийся вверх и потом пышно упавший на левый висок, огромные черные усища, в которых запорожцы полагали всю красоту доброго молодца, щетинистые, чрезвычайно длинные брови, приподнятые с насмешливым выражением, между тем как все черты лица выражали суровую, почти монашескую степенность: таков был этот братчик.
Его товарищ был несколькими годами моложе. Чрезвычайная смуглота обличала в нем тотчас не-малороссийское происхождение. Его худощавое, но мускулистое сложение, лоб с глубокою впадиною, брови, всегда нахмуренные, и блестящие черные глаза обнаруживали в нем характер угрюмый, горячий и глубокий.
Череваниха не могла успокоиться, пока не потеряла их из виду, и радовалась, как будто спаслась от какой-нибудь опасности, когда рыдван догнал верховых её спутников. Вся кавалькада поехала через Верхний Город, как назывался тогда старый Киев; потом спустилась в Евсейкову долину, на Крещатике, и поднялась на Печерскую гору, которая в то время покрыта была густым лесом. Дорога здесь была весьма затруднительна: беспрестанно надобно было извиваться между пней, спускаться в так называемые байраки, и огибать места, заваленные сломанными бурею деревьями. Рыдван все больше и больше отставал от верховых. Петро, наперекор собственному сердцу, бросил его после странной сказки, рассказанной ему Череванихою. Женщины оставались посреди лесу только с дряхлым своим возницею. На них нашел какой-то ужас, которому подобного они никогда не испытывали, и не напрасно.
Сзади их послышался сперва глухо, потом яснее и яснее топот; потом затрещали по обеим сторонам узкой дорожки сухие ветви, и между деревьями показались красные платья двух запорожцев. Это были те самые молодцы, с которыми они столкнулись у Братского монастыря. Богомолки переглянулись между собой, и не смели сообщить одна другой своих опасений. Страх их был неясен, но они предчувствовали что-то ужасное.
Случалось им слышать про запорожцев такие истории, от которых и не в лесу бывало страшно; а эти два братчики своими ухватками и обычаем не обещали ничего доброго. Они по-видимому не нуждались в дороге, по которой ехал рыдван, и даже, казалось, вовсе не управляли своими конями; кони точно разумели их желание, и кружились между дерев, не опережая и не отставая от испуганных богомолок. Женщинам страшно было глядеть, как бешеные животные взбирались на бугры, потом бросались с прыткостью лесного зверя в байрак, и исчезали на несколько минут из виду, только глухой топот и храпение отзывались из глубины. Иногда им чудилось, что конь опрокинулся и душит под собой отважного ездока; но вдруг ездок появлялся на возвышенности, сверкая в лучах солнца своими кармазинами.
В промежутках между такими ныряньями, запорожцы вели между собою странный разговор, заставивший трепетать сердце матери и дочери.
— Вот, брат, девка! кричал один. Будь я кусок грязи, а не запорожец, коли я думал, что есть такое чудо на свете!
— Есть сало, да не для кота! отзывался другой.
— От чего ж не для кота? Хочешь, сейчас поцелую!
— А как поцелуют киями у столба?
— А что мне кий? Да пускай меня хоть сейчас разнесут на саблях.
Богомолки наши боялись, чтоб в самом деле он не вздумал исполнить свои слова; но тут встретился глубокий байрак, и запорожцы полетели в него, как злые духи.
— Василь! сказала тогда Череваниха своему вознице, — куда это мы заехали? Что это с нами будет?
— Не бойтесь, пани! отвечал усмехнувшись Василь Невольник, добрые молодцы только шутят, они забавляются вашим страхом, они никогда не тронут девушки.
Это успокоение мало однакож подействовало на встревоженных женщин, и они велели прибавить шагу, чтоб скорей догнать передовых своих защитников, мало надеясь на помощь дряхлого возницы.
Запорожцы опять показались по обеим сторонам дороги. Платье их было забрызгано свежим илом; но они не обращали на это никакого внимания.
— Гей, брат Богдан Черногор! кричал опять старший братчик, — знаешь, что я тебе скажу?
— И, вже! отвечал тот. Путного ничего не скажешь, прилипнувши к бабе!
— От же скажу!
— А ну ж?
— Скажу тебе такое, що аж оближесся.
— Ого!
— И не ого! Слушай-ка. Хоть Сечь нам и мати, а Великий Луг батько, но для такой дівчини можно отцураться от батька и от матери.
— Чи вже б то?
— А що ж?
— Ну, куды ж тогда?
— Овва! [64]
Тут Запорожцы скрылись опять из виду. Богомолкам от этого страшного совещания стало не веселее прежнего, и они торопили Василя Невольника ехать как можно скорее. Но Василь Невольник вздыхал и говорил сам к себе:
— Что за любезный народ эти запорожцы! Ох, был когда-то и я таким забиякою, пока лета не придавили, да проклятая каторга не примучила! Скакал и я, як божевільный, по степям за Кабардою; выдумывал и я всякие шутки; знали меня в городах и на Запорожье, знали меня шинкари и бандуристы, знали паны и мужики!
— Да еще я не то скажу тебе! послышался снова грубый голос старшего братчика.
— Было б довольно и этого, отвечал его товарищ, — когда б услышал батько Пугач: отбил бы он у тебя охоту к бабьему племени!
— Нет, не шутя, Богдан! какой чёрт будет шутить, когда вцепятся в душу такие черные брови? Хоть так, хоть сяк, а дівчина будет моею! Знаешь, брат, що?
— А що?
— Поглядеть бы мне, что у вас там за горы.
— Оттакои! [65]
— Такои. Пускай не даром зазывал ты меня к своим воевать турка. Коли хочешь, схватим, как говорят у нас, девойку, да и гайда в Черную Гору.
— И будто ты говоришь это по правде?
— Так по правде, как то, что я Кирило Тур, а ты Богдан Черногор. С такою кралею за седлом я готов скакать хоть к чёрту в зубы, не то в Черногорию!
Этот открытый заговор, не смотря на шуточный свой тон, был ужасен в устах запорожцев, этих причудливых и своевольных людей, способных на самые безумные затеи, — людей, которые смотрели насмешливо на жизнь и мало заботились о том, чем она кончится. К счастью, рыдван нагнал в это время Шрама и его спутников; запорожцы вдруг исчезли, как тяжелый сон, и уже больше не показывались.
63
Междометие, выражающее насмешку. Соответствующего ему нет в великорусском языке. Эва! значит совсем не то.
64
Здесь овва имеет не тот смысл, что выше, но это поймет только Малороссиянин, который произнесет его другим тоном, а не так как прежнее овва. Последнее овва имеет отчасти смысл великорусского: Эка штука! а первого решительно нельзя перевести.