— Но ведь правда тому, что Васюта послал в Москву лист против твоего гетманства!
— Правда, и когда б не седые волосы Васюты, то сделал бы я с ним то, что покойный гетман с полковником Гладким [69].
— Ну, и тому правда, что Иванца в Сечи «огласили гетманом»?
— И тому правда. Но разве ты не знаешь юродства запорожского?
— Знаю я его хорошо, пане гетмане; потому-то и боюсь, чтоб они не сделали тебе какой-нибудь пакости. Окаянные камышники везде шныряют по Украине, и бунтуют мужичьи головы. Разве ты не знаешь, что идет уже слух о черной раде? [70]
— Химера, батько! Казацкое слово, химера! Пускай лишь выедут от царского величества бояре; посмотрим, как устоит эта черная рада против наших мушкетов и пушек!
— И готов верить всему лучшему, когда ты так спокоен, сказал Шрам. — От твоих слов душа моя оживает, как злак от божией росы. Но смущает меня, что запорожские гультаи подливают своих дрожжей не в одних поселян: они бунтуют против казаков и мещанство. В Киеве я сегодня наслушался такого, что и пьяный бы отрезвился.
— Знаю и это, отвечал Сомко. — И, правду сказать, прибавил он, понизив голос, — этому я даже рад. Казаки слишком много забрали себе в голову. «Мы де паны, а то все чернь. Пускай нас кормит и одевает, а казацкое дело — только в шинку окна да сулеи бить». Дай им потачку, так они как раз попадут на лядский след, даром что православные. Нет, пускай и мещанин, и посполитый, и казак, пускай каждый стоит за свои права, — тогда только будет и правда и сила! А мне кажется, да и по соседям видим, что нету там добра, где нету правды!
Шрам за эти слова обнял и поцеловал гетмана.
— Глагол уст твоих, сказал он, сладостен мне наче меда и сота. Дай же, Боже, чтоб так думала каждая добрая душа в Украине!
— И дай, Боже, прибавил Сомко, — чтоб оба берега Днепра соединились под одну булаву! Как только отбуду царских послов, тотчас пойду на окаянного Тетерю. Отмежуем Украину опять до самой Случи, и тогда, держась за руки с Московским царством, будем громить всякого, кто покусится ступить на Русскую землю!
Эти слова для ушей Шрама были небесною музыкою.
— Боже великий, Боже милосердый! воскликнул он, — простерши к образам руки, — вложил Ты ему в душу самую дорогую мою думу, ниспошли же ему и силу выполнить ее!
— Но довольно о великих делах, сказал Сомко, займемся еще малыми. Не добро быти человеку единому — вот что привело меня сюда из-за Днепра. Может быть, я очутился бы еще немного и дальше Киева, но спасибо пани-матке Череванихе: она меня встретила с своим дорогим скарбом. И, как я ни в чем не люблю проволочек и окольных путей, то сейчас же и прямо объявляю всем присутствующим, что засватал у пани Череванихи её Лесю, когда она была еще малюткою. Теперь пускай благословит нас Бог и родители.
Тут он взял за руку смущенную неожиданностью девушку, и поклонился отцу и матери.
— Боже вас благослови, дети мои! сказала Череваниха, не дожидаясь мужа, который пытался что-то сказать, но от волнения произносил только «бгатику»! и больше ни слова.
Шрам посмотрел на своего Петра, и не мог не видеть сердечной муки, выражавшейся на побледневшем лице его. Может быть, отцу стало и жаль сына; но не таков был Шрам, чтоб дать это кому-нибудь заметить.
— Что ж ты не благословляешь нас, пан-отче? сказал Сомко Череваню.
— Бгатику! отвечал Черевань, — велика для меня честь выдать дочь за гетмана, только Леся уже не наша; вчера у нас со Шрамом было пол-заручин.
— Как же это случилось, пани-матко? обратился тогда Сомко к Череванихе.
Но Шрам не дал ей отвечать и сказал:
— Ничего тут не случилось, пане ясновельможный! Я сватал Лесю за своего Петра, не зная о вашем укладе. А теперь скорей отдам я своего сына в монахи, чем стану с ним тебе на дороге. Пускай вас блогословит Господь; а мы себе еще найдем невесту: «этого цвету много по всему свету».
— Если так, то будь же ты моим родным отцом, и благослови нас двойным благословением.
Тогда Шрам стал рядом с Череванём и Череванихою; дети им поклонились, и они благословили их с патриархальною важностью. Молодые обнялись и поцеловались.
Вдруг кто-то под окном закричал: пугу! пугу! восклицание, перенятое полудикими рыцарями запорожцами у пугача (филина), и употребляемое ими для извещения кого-нибудь о своем прибытии.
Сомко усмехнулся и сказал:
— Это наш юродивый приятель, Кирило Тур! Почуял гетманскую свадьбу!
И велел отвечать ему по обычаю: — Козак з лугу!
— Не знаю, сынку, сказал Шрам, — что за охота тебе водиться с этими пугачами! Это народ самый вероломный; городовому казаку надобно беречься их, как огня.
— Правда твоя, батько, отвечал гетман, — «добрые молодцы» стали не те после Хмельницкого, а все таки меж ними есть люди драгоценные. Этот, например, Кирило Тур... поверишь ли, что он не один раз выручил меня из великой беды? Добрый воин и душа щирая, казацкая, хоть прикидывается повесою и характерником. Но без юродства у них, сам ты знаешь, не водится. А уж на шутки да на баляндрасы, так могу сказать, что мастер.
— Ирод бы их побрал с их шутками, этих разбойников! сказал полковник Шрам. Насолили они и самому Хмельницкому своими бунтами да своевольством.
— А всё таки не скажешь, батько, возразил Сомко, чтоб и меж ними не было добрых людей.
— Грешно мне это говорить, отвечал Шрам. Раз окружил меня с десятком казаков целый отряд ляхов. Уже и конь подо мною убит, я отбиваюсь стоя; а им окаянным непременно хочется взять меня живого, чтоб поглумиться так, как над Наливайком и другими несчастными. Вдруг откуда ни возьмись запорожцы: пугу! пугу! Ляхи в рассыпную! а было их больше сотни. Оглянусь, а запорожцев и десятка нет!
— Да, сказал Сомко, меж ними есть добрые рыцари.
— Скажи лучше, были да перевелись: зерно высеялось за войну, а в коше осталась одна полова.
— Овва! воскликнул громко запорожец, показавшись с своим товарищем в дверях. Он вошел в светлицу, не снимая шапки, подбоченился, и перекривив рот на одну сторону, смотрел насмешливо на Шрама.
— Что за овва? вскрикнул Шрам, весь вспыхнув и подступая к запорожцу.
— Овва, пан-отче! повторил Кирило Тур, и заложил за ухо левый ус с выражением молодецкой беззаботности. — Перевелись! А разве даром сказано в песне:
— Как в Черном море не переведется вода, пока светит солнце, так и в Сечи во веки вечные не переведутся добрые рыцари. Со всего света слетаются они туда, как орлы на неприступную скалу... Вот хоть бы и мой побратим, Черногор... но не о том теперь речь. Чолом тебе, пане ясновельможный! (и только тут снял Кирило Тур шапку) чолом вам, панове громада! чолом и тебе, шановный полковник, хоть и не по нутру тебе запорожцы! Ну, как же ты воротился к обозу без коня?
— Ироде! сказал Шрам, покосив на него сверкающие из-под белых бровей глаза; я только честь на себе кладу в этой компании, а то научил бы тебя знать свое стойло!
— То есть, вынул бы саблю и сказал: «А ну, Кирило Тур, померяемся»? Казацкое слово, я отдал бы шалевой свой пояс, чтоб только брякнуться саблями с высокоименитым паном Шрамом! Но этого никогда не будет; лучше, когда хочешь, разруби меня пополам от чуба до матни, а я не подниму руки против твоих шрамов и твоей рясы.
— Так чего ж ты от меня хочешь, оса ты неотвязная? сказал Шрам, смягчившись этим знаком уважения к своим казацким заслугам и к священническому сану.
— Ничего больше, только расскажи мне, как ты добрался пехтурою до табора.
— Тьфу, искуситель! сказал Шрам, усмехнувшись. Сомко и его спутники смеялись от одного появления Кирила Тура. На него привыкли смотреть, как на юродивого.
— В самом деле, сказал гетман, — как ты, пан-отче, остался жив без коня.
— Да уж расскажу, отвечал Шрам, — только бы удалиться от греха. Когда разбежались к нечистой матери ляхи, один запорожец подъехал ко мне, и говорит: «Э, батько, да у тебя нету коня! Жаль покинуть такого казака ляхам на поживу. Братцы, достанем ему коня!» и припустил вслед за ляхами.
69
Полковнику Гладкому отрублена была голова за то, что он, после поражения казаков под Берестечком, позволил называть себя гетманом.