Основной народ находился на еланях, ближе к сопкам долины. Среди обкашиваемых полян в мелком дубняке, мужики выделялись белыми длинными рубахами и шляпами, а женскую одежду составляли сарафаны, "лямошные", головы покрыты белыми платками.
Было жарко, наезженная телегами дорога среди высокой траве и непроходимой таволожке по обочине. Матвей говорит, что в двух часах хода, у водопада есть теплые источники вельма сильной воды, излечивающей многие хвори. Каменья, устилающие дно ключа, — разноцветная яшма, столь ценимая китайцами!
К вершине долины — пахота, и подступает великолепный лес, дохнувший на путников хвойным запахом, — чистый, с могучими кедрами, елями и аянскими пихтами. У Мишеля защемило сердце, вспомнил весеннее токование глухарей в гулком бескрайнем бору под Томском на заимке Асташева, и свою милую Антошу.
В вечерних сумерках, принарядившись, молодая деревня в картузах и цветных шалях подтянулась к галечной полосе морского берега, где американцы на шкуне играли на банджо и гитаре. Шум прибоя обрамлял мелодии чужой страны. Матвей пришел с девицей, выписанной из Великой Кемы, — поселения, что в сорока морских милях по побережью к югу. Он пригласил Бакунина ночевать в дом к родителям. На следующий день намечалась загрузка шкуны строевым лесом, и Мишель согласился.
Матвей по деревни шел позади Бакунина со своей невестой.
- Откеле же вас бог нанес, с Рассеи ли? — спросил рослый Матвей.
- Я из Сибири, в России не был давно. Жил в Томске, Иркутске. А вы, давно из России?
- Ишшо с Алтая-то. Два сты годы.
- И не хочется?
- Оне нужжа нам-та Рассея? — сказал усмешливо Матвей.
- Не оглядывасся-та, — грубо, низким грудным голосом сказала девица, когда Мишель приостановил шаг, краем глаза заметил, как Матвей засунул руку в расстегнутый вырез сарафана подруги, откинувшейся телом на поддерживающую ее другую руку ухажера, и нежно тискал молодую ее грудь.
Изба была небольшая, хотя и пятистенка, с "русской" печью посередине и подпольем. Матвей ушел на вечёрку. Мати его, ладная женщина, одетая в чистый сарафан, подпоясанный передником, в шашмуре, шапочке, покрывающей волосы, хлопотала с ухватами у печи, собрала на стол ужин и ушла на другую половину. Горела лампа на нерпичьем жире, подвешенная на крюке к низкому потолку. В красном углу на полочке стояли развернутые медные складни, изображающие сцены из "Ветхого Завета", светилась лампадка.
Бородатый отец Матвея, Ляксандра Ионович, в нательной рубахе — не смущал гостя, и оказался приятным собеседником. Он по возрасту ровесник Мишелю, разве что, нет седины в постриженных полукругом волосах. С печи, попердывая и кряхтя, спустился совершенно белый, как полярная сова, дед, с пронзительно обесцвеченными голубыми глазами и рыхлой бороденкой. Похлебав из миски затирухи, послушал начало разговора. При упоминании Бакуниным старца Евфимия, по-юному подмигнул Мишелю и снова залез на печь, затих там, и больше не показывался. По мере углубляющейся ночной тишины, установившейся в избе, разговор напротив, все больше приобретал характер острой религиозной дискуссии.
Еще от своего тестя Квятковского, Бакунин много знал о староверах крайних беспоповских толков русского старообрядчества. Именно он, беларус, после своей деловой поездки на Бухтарму по золоторудным делам магната Асташева, у которого работал приказчиком в Томске, обратил внимание Бакунина на староверов страннического согласа, в просторечии именуемых "бегунами".
"...Победа зла в России и в мире повсеместна. Церковь может быть только бегствующей, только скитальческой, только скрытнической. Так рождалось учение о Беловодье, о "блуждающей Москве", о параллельной Родине истинного православия.
Бегуны видят мир как пространство воцарения "духовного антихриста". Его следы повсюду, он размазал свою мертвящую жижу на чиновников и обывателей, на знать и на простолюдинов, на попов и беснующихся сектантов, на дела людей, на их инстинкты, на их мысли.