III
Всю свою жизнь он чему-то учил и что-то проповедовал. Проповедует “Преступление и наказание”; проповедуют “Братья Карамазовы”; “Дневник писателя” есть сплошная проповедь, густо перемешанная с политическими предсказаниями. Но в свете того, что Достоевский думал и знал о людях, о первородном зле человеческой жизни, эти проповеди звучат почти насмешкой. За исключением, быть может, Толстого, у нас не было более мрачного художника. Никто так не был лишен в душе надежды, никто так не лишает ее других, как этот радостный, неутомимый проповедник... Что Алеша Карамазов может ответить Ивану? Что старец Зосима может сказать Смердякову и Федору Карамазову? Когда у Достоевского зло побеждается добром, читателям трудно удерживаться от усмешки. А он этим-то именно и занимался, ― стравливая зло с добром, неизменно давал высшую победу последнему. И делал он это с энтузиазмом, с болью, с криками, с яростью... Кладбище, объятое пожаром, ― я не могу придумать другого сравненья...
IV
Когда какая-либо мысль приводила Достоевского в гнев, вы готовы были бы поклясться, что уже встречали эту физиономию на скамье подсудимых в уголовном суде или среди бродяг, просящих милостыню у ворот тюрем.
Говорят: Le style, c’est L’homme{5}. Это совершенно неверно. Le style, c’est l’écrivain{6}. В слоге сказывается целиком писатель, но очень редко и неполно человек. В простоте и ясности божественной Лермонтовской прозы нельзя прочесть душу поэта, сумрачную и бурную. По великолепным периодам законченного гармонического стиля Флобера никто не скажет, что автор “Саламбо” был эпилептик и несчастнейший из людей. Ничего не говорит о человеке Достоевском стиль писателя Достоевского. А стиль у него был странный и неровный. В публицистике он “весь оброс словами”, как говорил Катков об Аксакове. Но в художественной прозе Достоевскому точно не хватало слов, как не хватало, конечно, и “техники”. Врубель однажды о себе заметил, что, если б был богат, то не писал бы сам картин, а заказывал бы их художникам с “техникой”, объяснив свою мысль и составив подробную инструкцию. Это, разумеется, бутада, но ее можно было бы отнести и к Достоевскому... Лермонтов, величайший мастер формы, из “Идиота” выкинул бы половину, из “Униженных и оскорбленных” три четверти.
В литературном стиле сказывается писатель; но в физическом облике сказывается человек. Я смотрю на страшное лицо, изображенное на портрете Перова ― и вспоминаю потрясающее письмо Страхова к Толстому, где друг, биограф, панегирист Достоевского сообщил об его личности и жизни такие поразительные факты... Правда, без таких фактов не существовало бы в русской литературе ни “Карамазовых”, ни “Преступления и наказания”; праведник едва ли мог написать эти два гениальных творения. А кроме того, так ли важно, кто был человек Достоевский? Жизнь писателя и его творчество, конечно, тесно связаны между собой; но связь эта таинственная и не прямая. Мистик из мистиков Сведенборг был по профессии предприимчивый инженер-химик, прекрасный металлург и практичнейший человек. Шекспир в то самое время, когда писал “Макбета”, вел, говорят, судебный процесс о 35 шиллингах и 10 пенсах, недоплаченных ему каким-то Роджерсом. Вот и задача комментатору ― перебросить мост от творчества к жизни...
Однако портрет Перова свидетельствует и о многом другом. В этом лице необычайная духовная сила и чары подлинного волшебника. Облик Достоевского ― облик больного, но с первого взгляда ясно, что этот больной ― гений. И мощь, и страсть, и вдохновенье, и гениальность озарены в нем светом безграничной скорби, жгущей на медленном огне душу этого человека... Ему все простится, хотя он, быть может, никого и ничего не любил.