— Это атомная бомба,— сказал директор,— она излучает колоссальное количество тепла. Я убедился в этом, когда бродил среди развалин: валявшаяся на земле черепица вспузырилась, а ее цвет стал таким же красным, как пламя. Да, страшная это бомба. Говорят, что в Хиросиме и Нагасаки семьдесят пять лет не будет расти трава.
Так я узнал, что эта бомба атомная. Как ее только не называли: «новое оружие», «бомба нового типа», «секретное оружие», «особая бомба нового типа», «особая бомба мощного действия». А, оказывается, она — атомная. «Семьдесят пять лет не будет расти трава...» Что-то не верится. Наоборот, я видел, что трава среди развалин растет с необычной быстротой.
— Верно,— ответил директор, когда я сказал ему об этом.— Я тоже видел. Щавель поднимается так высоко, что под собственной тяжестью стебли склоняются к земле.
Мне вспомнился очерк писателя Хакутё Масамунэ. Он был опубликован в газете «Ёмиури симбун» — как раз тогда, когда заключили Тройственный пакт. В очерке говорилось, что, когда видишь в документальном фильме Гитлера выступающего с речью, кажется, будто рычит взбесившийся тигр. В то время редко можно было встретить в Японии людей, которые плохо отзывались бы о Гитлере. Помнится, губернатор одной префектуры после приезда в Токио делегации гитлеровской молодежи организовал у себя молодежные отряды, точь-в-точь такие же, как «Гитлерюгенд». Очерк Масамунэ сильно меня взволновал. Выступление его против господствовавших в то время настроений запало в душу. Потом я поступил на военный завод и думал уже только о том, чтобы увеличить выпуск продукции. Мало-помалу во мне стала крепнуть уверенность, что Гитлер ради нашего спасения выиграет войну.
Но с тех пор, как на Хиросиму сбросили бомбу, я понял, что моя уверенность ни на чем не основана, и у меня появились сильные сомнения. Однако я делал вид, будто по-прежнему предан нашей официальной политике, и даже самолично переписал и приклеил у входа в контору текст обращения губернатора Хиросимской префектуры Коно к населению, опубликованный седьмого августа. В обращении говорилось:
«Страшное бедствие, которое мы сейчас переживаем, плод злостных замыслов врага, рассчитывающего зверскими воздушными налетами сломить боевой дух нашего народа.
Жители префектуры Хиросима! Мы понесли тяжелый урон, но война есть война! Мы не испытываем ни страха, ни колебаний. Уже приняты необходимые меры по оказанию помощи пострадавшим, полным ходом идут восстановительные работы. Неоценимую помощь оказывает наша доблестная армия. Незамедлительно возвращайтесь на свои рабочие места. Война не терпит ни минуты отдыха и промедления».
Я повесил над входом в контору это обращение девятого августа рано утром, а в десять часов пятьдесят с чем-то минут на Нагасаки была сброшена такая же бомба. Я узнал об этом из специального сообщения.
Возвращаясь в контору, я обратил внимание на то, что в обращении губернатора кто-то обвел кружком слово «неоценимую». На следующий день обращения уже не было, а на его месте красовалась надпись, выведенная большими буквами: «На пустое брюхо не больно-то повоюешь!» (Надпись эта, по-видимому, попалась на глаза директору, но он ничего по этому поводу не сказал. Я тоже решил ее не стирать. Так она и оставалась до пятнадцатого августа, когда вышел императорский рескрипт об окончании войны. Потом кто-то ее стер: остались лишь размазанные следы от тряпки. Думаю, что и кружок, которым обвели слово «неоценимую», и надпись, и то, как она исчезла, показывают настроение рабочих во время войны.— Запись, сделанная позднее.)
Я выпил три чашки разбавленного водой спирта, закусывая тэмпура. Я уже давно не выпивал и сильно опьянел, но на душе было все так же невесело. Директор выпил шесть чашек. Чем больше он пил, тем сильнее бледнел. И только…
Доев ячменную кашу, директор стал прощаться. Уже в дверях он вдруг разоткровенничался и сказал, что завтра на черном рынке продаст свой мундир. Потом, уже совершенно пьяный, плюхнулся на ступеньку и заявил, что его форма как две капли воды похожа на ту, которую вот уже много лет носят последователи одной новой религиозной секты. Неожиданная ассоциация. Такие иногда приходят в голову, когда сильно переберешь!
А потом директор рассказал, как много лет тому назад он видел овсянку. Она свила себе гнездо на дереве, которое росло во дворе, где помещалась молельня этой секты.
— Эй, Сидзума,— громко позвал директор, закатывая рукава кимоно.— А ты знаешь, как поет овсянка: «На-пи-ши мне па-ру слов», «На-пи-ши мне па-ру слов». Вот как! Послушай, госпожа племянница Сидзума! Как вернешься в добром здравии в родную деревню, чер-кни мне па-ру слов.
— Непременно напишу,— ответила Ясуко.— Только, господин директор, в нашей деревне овсянки поют по-другому: «При-не-си мне чар-ку, па-рень, вы-пьем ук-су-су с то-бой».
— Длинновато что-то. А покороче нельзя?
— Можно,— ответил я.— У нас в деревне, когда я был маленьким, овсянки пели так: «Ти-ти-ти, со-счи-тай до два-дца-ти».
— Вот это лучше,— пробормотал директор и, слегка пошатываясь, отправился восвояси.
В детстве мне всегда слышалось, что овсянки поют: «Ти-ти-ти, со-счи-тай до два-дца-ти». А детишки, подражая голосу овсянки, напевали: «Мор-ковь и ло-пух — для сви-ней и мух, на жа-ров-ые бо-бы — как боль-шие горбы». До сих пор не могу понять смысла этой песенки.
ГЛАВА XIX
14 августа. С утра облачно. Потом ясно.
Оставив благодарственное письмо для хозяина дома, Сигэко и Ясуко в пять часов утра уехали к себе на родину, в деревню Кобатакэ. Я дал им с собой жареного рису, немного соли и бутылку воды — ничего другого у нас не было. Согласно распоряжению властей, им следовало иметь при себе справки, которые выдавали хиросимцам, лишившимся жилья во время бомбардировки. Но жена и Ясуко сели на поезд, который шел через Кабэ и Сиомати, минуя Хиросиму. Поэтому справки им не понадобились. Да и вообще отъезжающим из Хиросимы не чинили никаких препятствий, они могли свободно отправляться на все четыре стороны.