Иван Басаргин Чёрный Дьявол
Часть первая ЗЕЛЁНЫЙ КЛИН — ЗЕМЛЯ ВОЛЬНАЯ
1
Старый пароход «Казак Хабаров» штормовал.
Вот уже вторые сутки он шел из Владивостока, шел и шел на север, в бухту Ольгу. Он резал носом волны, и вместе с ним качалось небо, качался берег. Небо, серое от косматых туч. Берег, рыжий, темный, как косуля в линьку, насупленно смотрел на пароход, грозил ему скалами, где пенился и рокотал прибой. Шторм крепчал. Слабые машины парохода уже не справлялись с ним, и пароход ушел штормовать в море. А море бурлило, будто кто-то огромной веселкой мешал воду. На море сумно, на море тошно, море — неуют. И те, кто шел на этом пароходе, много раз поглядывали на берег, пока он был виден, и думали: «Эх, на землю бы, на эту рыжую от дубков и жухлых трав землю, к ноздреватому снегу, что еще лежит в ложках; упасть на взлобок, раскинуть руки и задремать. Потом — в лесок, потом — к горбатым сопкам…»
Но пароход шел, изнывая от стонов и криков людских, пропах он сермяжным духом и потом. Тяжело ухал в провалы волн, надсадно выползал на них. Тяжко старому пароходу. Тяжко людям на нем. У всех осоловели глаза. Ничто не радует: ни будущая воля, ни земля. Всех задавила качка.
Над волнами стонали чайки. Громче всех стонала и низко кружила совсем-совсем белая чайка. Стонала и кружила над Терентием Маковым. И невдомек старому, что над ним плакала не просто чайка, а Пелагея-чайка. Ведь, по преданию моряков, души умерших в море превращаются в чаек. Терентий сидел у теплой трубы парохода нахохленный, похожий на подранка-баклана: голова на груди, высоко подняты плечи. Рядом с ним примостилась его дочь Груня. Зябко ежилась, грустно смотрела на кипень волн.
— Мама! Мама! — изредка шептали ее пересохшие губы.
А над головой мама-чайка кричала, будто что-то силилась сказать. Но разве понять людям стон чаек?..
Короткие сны похожи на забытье. Снится не палуба под ногами, а земля смоленская. На берегу тихой речушки прилепился домик, старенький, кособокий, но свой. По тропинке бежит она, Груня. С разбегу — в речку. Потом — на поля, где колосятся хлеба. Только это хлеба не Маковых, а кулака Жмакина. Своей бы земли, как об этом всю жизнь мечтали и дед и отец, земли теплой и приветливой…
Стонет Пелагея-чайка. У Пелагеи могила просторная — все море. И ни креста, ни холмика. Записал широту и долготу капитан, где похоронили покойницу Пелагею, вот тебе и могила, памятник надгробный.
— А в море холодно? — спросила отца Груня.
— В земле тоже не тепло. Могила есть могила. Ради твоего счастья поехали. Понимаешь, счастья. Нам уже много ли надо? Тебе надо. Может, хоть ты поживешь по-людски, — вздохнул Терентий.
— Зачем мне такое счастье, если мама умерла? Без приданого бы вышла замуж. А здесь что ты мне в приданое дашь — землю, чтобы схоронить меня? Да?
— Не дури! Девка на выданье, а одеть даже не во что. И в кого ты такая удалась? Тонка, пригожа. Сама знаешь, какая мужику баба нужна: чтобы в теле была, могла бы при случае вместо кобылы плуг аль борону волочь. А в тебе все барское. Но ничего, на своей земле я тебя откормлю, будешь что надо. Любой позарится.
— Зря поехали. Могла бы в город уйти, там парни за толстыми не гоняются.
Груня поднялась с котомки, неуверенно шагнула по шаткой палубе, под дырявым зипуном и сарафаном проглядывалась стройность тела. Даже лапти не могли скрыть ее маленькую, словно точеную, ногу. На длинной шее тревожно билась синяя жилка. Остановилась Груня у лееров, сквозь изморось и туман она видела, как мать, собираясь в дорогу, надсадно кашляла, засовывала в мешки нехитрую посуду, в деревянные сундуки — постель и одежду. Кричала: «Фекла, возьми вон крынку, потом когда-нибудь помянешь за упокой души!» Бабы говорили Терентию: «Не трекался бы ты с места, старик. Не сдюжит твоя старая такой дороги. Шутка ли — ехать в конец света». — «Сдюжит. Хватит нам ходить всю жизнь в батраках. Своей земли хочется. Хоть разок ее просеять сквозь пальцы». — «Умрет Пелагея. Грудная у нее болесть. Кровями харкает». — «На чугунке, не пешком. Казенный кошт обещали. Груньку надо замуж собирать. Поедем».
Чугунка… Вонючие и холодные вагоны, битком набитые людьми. Умирали дети, старики и даже мужики. Слабела и Пелагея. Но все же смогла проехать через Сибирь вольную, неуемную, через Приамурье, до моря добраться. И здесь, на море, когда пароход сильно тряхнуло на волне, Пелагея качнулась, ничком упала на палубу — и душа вон. Покойник в море! Мужики бросились к капитану, начали просить причалить к берегу, чтобы похоронить покойницу по-христиански.
— Судно не шлюпка, — усмехнулся капитан. — Кто почил в море, быть тому моряком. Эх вы, странники неуемные, бедолаги!
— Нельзя в воду. Вода — это богородицыны глаза. Грех!
— Даже славно, что глаза этой старой шлюхи посмотрят еще раз, как вы мыкаетесь. Хоронить! — приказал капитан.
Матросы завернули Пелагею в парусину, уложили на доску, привязали к ногам перегоревший колосник из топки, плюгавый попик прочел заупокойную молитву, махнул рукой, и тело по доске скользнуло в волны. И над морем, это видела Груня, тут же закружила белая-белая чайка…
Одно видение за другим проходило перед глазами Груни. Мучили озноб и тошнота. Вернулась к отцу, села на котомку, прижалась спиной к теплой трубе; отец грубовато, по-мужицки, привлек ее к себе, сказал:
— Не печалься, ей уже все едино. Все будем там, — махнул он рукой в небо. — Будем думать, как живые, о живом. Земли дадут, коней купим, одену тебя в шелка… Одни остались, теперь нам держаться друг за друга. А может, когда и люди помогут.
Из трюма вылез долговязый и по-мальчишески узкоплечий Федька Козин, знакомый по вагону парень. Он еле добрался до борта:
— Ой, моченьки нет! Все нутро вывернуло! — стонал он.
— Иди сюда. Здесь тепло, и на ветру тебе полегчает, — позвала Груня.
Федька дополз до пароходной трубы и калачиком свернулся у ног девушки, будто задремал. Груня тонкими пальцами перебирала его кудряшки, жалеючи ласкала. Вместе ведь проехали всю землю российскую.
В скулу парохода ударила крутая волна, обняла старый пароход, подержала в тугих объятиях и отпустила, ушла к берегу.
Из каюты вышел рослый, чисто одетый мужчина, похожий на купца. В глазах суровинка, между бровей упрямая складка. Уперся крепкими ногами в дощатую палубу, долго смотрел на изломанный волнами горизонт, на чаек, потянулся до хруста в суставах, скосил глаза на Груню, тряхнул густой, с рыжинкой шевелюрой, усмехнулся. Он давно приметил, что эта девчонка подсматривает за ним. Чуть не наступая на руки и ноги лежащих на палубе людей, уверенно пошел к ней. Наклонился, дохнул на Груню спиртным перегаром, взял ее за подбородок, сказал:
— Горюешь, девка? Не горюй. Мать уже не вернешь из моря. Пошли со мной в каюту! Не пожалеешь. А? — Легко оторвал от палубы Груню и поставил на ноги.
Груня вспыхнула, оттолкнула от себя обидчика, зло бросила:
— Не продажная я!
— Вот чертовка! — отшатнулся он. — Люблю шалых, сам шалый. Ну, ну… «Когда б имел златые горы и реки, полные вина…» — пропел и уже серьезно спросил: — Ну так идешь?
— Пошла бы, да упряжь не в коня! — сверкая темными глазами, ответила Груня, смерив его взглядом с ног до головы.
— А мы подберем упряжь! Да! Одеть бы тебя в шелка и сатины — княгиня! Черт! Пошли, озолочу, или я не Безродный! — он попытался обнять Груню, но она увернулась.
Проснулся Федька, поднялся, качаясь от морской болезни, двинулся на Безродного:
— Не трогай девку, ну!
— Сиди ты, сморчок! — с усмешкой сказал Безродный и ударил Федьку.
Тот упал и растянулся на палубе. Он был сильным парнем, в другое время не уступил бы Безродному — между пальцами гнул пятаки, — но штормовая качка изнурила его.
— Ах ты, мурло! — раздался крик Калины Козина, Федькиного отца, он в это время вылезал из трюма. — Наших бить? Ишь растрескал харю — жиром лоснится.