А Ольга сразу поняла, о чём речь идёт, и заверещала с кровати, поправляя вздёрнутый подол.
— Нет! Даже и не думайте, маменька! То моё чрево, стало быть, и грех на мою душу ляжет!
— Дашка, — вцепилась она в руку девке, больно, до синяков сдавливая пальцами предплечье, — пусть она уйдёт! Маменька, скажите ей, чтоб ушла!
Недовольную чем-то тётку вскорости выпроводили, щедро оплатив её молчание. Ольгу успокоили, и в доме воцарилось уныние.
Собственно, решать-то ничего было не нужно, всё давно придумано и проверено временем. Одно слово, от которого так и веет безысходностью.
Монастырь.
Постриг — и жизнь остановится, замрёт в устойчивом равновесии. Не вправо не влево, лишь по прямой, до самой смерти. Почему-то монастырь пугал её с самого детства, ещё с тех пор, как матушка возила её на молебен, уж и не упомнить по какому поводу. Ольге в память накрепко въелись умиротворённо-пустые лица невест Христовых, и кислый запах, сопровождающий их появление. Она представляла, как будет вот так же день за днём смотреть в пустоту да вонять кислятиной, и содрогалась от отвращения. Это, в её понимании, была уже не жизнь, а бессмысленное и необратимое медленное умирание. О том, чтобы вытравить плод, Ольга даже не задумывалась, и причина была тут не только в греховности сего деяния, она попросту считала себя не вправе распоряжаться чьей либо жизнью. Пусть даже эта жизнь ещё не рождённого дитяти.
Да Ольга ненавидела этого ребёнка за то, как именно довелось его зачать, за то, кем был его родитель, за то, что своим Существованием он разрушал её толком ещё и не начавшуюся жизнь. Ненавидела и любила. За… Да Бог весть, за что. Наверное просто за то, что он есть, или будет, не важно. И жизнь этого ещё не рождённого малыша тоже уж наперёд расписана. Родиться ему предстоит в монастыре, а потом, через несколько лет Барковы заберут его в имение. И вырастят, и воспитают из него управляющего, ну или ключницу, коли девочка будет. Не оставят поди, всё-таки родная кровь. И никто никогда не узнает, чей это ребёнок. И репутация будет в сохранности. И всё забудется со временем, и все будут счастливы. Все.
Кроме Ольги.
Матушка уже съездила в обитель «Рождества Богородицы» и договорилась об Ольгином послушании. Вообще-то по возрасту она не подходила[1], но в подобных случаях всё же принято делать исключения.
Так что оставалась последняя неделя в родном дому, а после всё та же карета с голубой обивкой отвезёт её туда, откуда она не выйдет до самой смерти.
— Даша, отвори оконце по шире, — велела Ольга, — такое чувство, будто надышаться не могу.
— А не продует-то, барышня? — озаботилась девка, откладывая рукоделие в сторону.
— Да и пусть, — отмахнулась Баркова, — так хоть воздухом домашним на всю жизнь запасусь.
— Ох, божечки, голубушка Вы моя, да что ж Вы так себя-то изводите? Чай, не в темницу вас провожают.
— А велика ли разница?! — вскинулась Ольга. — Что так, что эдак гнить в келье безо всякого смысла.
— Не говорите так, Ольга Николаевна, — насупилась Дашка, — в обители сестры не просто век доживают. Они Господа нашего славят да грехи замаливают.
— Господа и в поле славить можно, — резко отрезала Баркова, — а грехи… Вот в чём мой грех?! Или твой, к примеру?! А? Так в чём?
Странно. Ещё пару месяцев назад Ольга и не подумала бы оспаривать подобные заявления. А теперь. Полдня знакомства с Темниковым, его яростный спич за ужином, и откуда только взялось в ней подобное вольнодумство?! Но княжич сказал, что нет на ней вины, а стало быть, и греха нет. И Ольга поверила. Вот ему поверила, да так, что сразу разуверилась в том, чему её с детства учили.
— Полно Вам, Ольга Николаевна, — взялась урезонивать её Дашка, — через такое лихо прошли, и это переживём, Господь даст.
— То есть переживём? — озадачилась Ольга. — Ты тут с какого боку?
— Ой, барышня, — всплеснула руками девка, — неужто я вас одну оставлю. Там узнавали ужо, келейница Вам дозволена будет, а матушка ваша насчёт припасу продовольчего озаботилась и на вас, и на меня тако же.
— Господи, Даша! Тебе-то нашто себя воли лишать. Хочешь, я с папенькой поговорю, он и отпустит тебя. Моей просьбе не откажет, чай.
— Нет, Ольга Николаевна, не хочу, — просто ответила Дашка, — судьба нас с вами воедино повязала. Так что куда вы — туда и я. Так правильно. Так должно.
Ольга не нашлась, что на это ответить. Помолчали. Даша, спохватившись, пошла окно открывать. А Баркова вдруг хмыкнула.
— А ведь пятница сегодня. Спасение наше не снилось ли? — а сама подумала, что вот хорошо было бы, кабы Темников приехал. Понятно, что ничем он уже не поможет, да и чем тут помочь, но хоть попрощаться по-людски. Поблагодарить. Боже! Да она и жуткому Луке как родному бы обрадовалась, Ольге почему-то казалось, что с присутствием этой троицы все беды какими-то незначительными становятся. Такими мелкими, что их в два слова разрешить можно. Конечно, коли слова эти княжич говорить станет.
— Лука! — завороженно выдохнула Дашка.
— Что? — не поняла Ольга. — Тебе Варнак снился?
— Да нет же, барышня, — обернулась девка с абсолютно шальными выпученными глазюками, — Лука приехал.
***
Октябрь 1746
— Ваше Императорское Величество, позвольте представить Вам сего отрока, — князь Темников как всегда был спокоен и говорил тихим шелестящим голосом. Однако же слышали его все присутствующие. — Мой сын — Александр.
Худощавый юноша, одетый в костюм из дорогой материи, но при это исключительно тёмных тонов, учтиво поклонился.
— Княжич превзошёл науки разныя: и филосопию, и механику. Манерам русским и европейским обучен, языкам галльским, бритским и латинским тако же разумен есть, — продолжал рекламную компанию Игорь Алексеевич.
Рекомый княжич молчал, лишь зенки чёрные таращил, явно из-за успехов в премудрости книжной, а полуоткрытый рот и удивлённо приподнятая бровь, вероятно, должны были означать знание русских и европейских манер. И таращился ведь, паразит, не на ея императорское величество, а под потолок куда-то — лепнину, вишь, шельмец рассматривал. Елизавета Петровна нервно дёрнули плечиком, эдакого пренебрежения она не любила и не прощала.
— А ещё он очень внимателен и любопытен, — с нажимом выговорил князь.
— У третьего от окна ангела меж крыльев отверстие для подслушивания проделано. Аккурат над Вашим креслом, матушка императрица, — княжич опустил взгляд на Елизавету Петровну.
— Не гневайтесь, Ваше величество, токмо сдаётся мне сие в дворцовых планах предусмотрено не было.
— Да?! — императрица как-то даже растерянно оглядела присутствующих.
— Кгм, — прочистил горло Шувалов, — Ваше величество, уж месяц как сие непотребство обнаружено и подслух пойман да распрошен с пристрастием. На шведскую корону стервец работал. А дырочку ту мы с обратной стороны заделали, кабинет ваш токмо трогать не стали.
— Да уж, — покрутила головой Елизавета Петровна, — что наблюдателен и любопытен вижу. Надеюсь, и с остальным ты, Игорь Алексеевич, не наврал.
— Как можно, Ваше величество?!
— Ну, будет, будет, — успокаивающе проговорила её величество, — верю, что отрок сей талантами одарён и разумом остёр, как и все Темниковы. Только что ж он у вас одет скромно так? Прям-таки чёрный княжич какой-то. Надо бы в одеждах колеров ярких добавить, галунов и позументу на кафтан. Вот, к примеру, голубой с серебряным шитьём ему подошёл бы. Да и порты на кюлоты заменить стоит.
— Мы подумаем, государыня, — склонил голову старший Темников.
— Ну и мы подумаем, к какой службе княжича приставить, — недовольно сморщила носик её величество.
Императрица не выносила, когда её рекомендации касательно платья и обхождения не бросились исполнять тут же со всевозможным усердием. Но не сориться же из-за этого с Темниковыми. Те, по давнему уговору, служат не человеку, а лишь фигуре на престоле. И кто на ней сидит им без разницы. Вон Анна Леопольдовна не ладила с князем, и Темников только выполнял прямые указания. Потому и в ту ноябрьскую ночь[2] на её защиту не выступил. Указания же не было. А вот ежели захотел бы остановить Преображенцев, кто знает, кто знает?