— Ну что же, что случилось, то случилось, барин. Но нельзя терять голову. Еще этого не хватало, черт побери! В мире и похлеще дела творились. Король потерял целое государство, и, однако, мы живем и существуем, и он тоже. Беда приключилась, конечно, большая, но уж как-нибудь мы уладим с госпожой.
— Нет, Винце, нет, не могу я предстать пред ее очами, — прохрипел Купойи глухим дрожащим голосом, словно бы исходящим из-под земли.
— Ну ладно, не возвращайтесь пока домой — пожалуйста. Я ссажу вас в Вернё, в доме Иштвана Шандора, а потом, после того, как я все хорошенько улажу… ей-ей, что-нибудь придумаем.
Винце говорил, уговаривал, ободрял и умолял старика до тех пор, пока в конце концов тот не дал себя водрузить на сиденье, сооруженное на телеге из пустых мешков, и два отдохнувших вола так бодро покатили их, что еще не прозвонили к вечерне, как они остановились в Вернё перед домом Шандора.
Хозяева обрадовались гостю, но они не очень-то поверили Купойи, когда он, переступив порог, сказал: «Ну, вот, останусь-ка я здесь на недельку, если, конечно, не прогоните». Они решили, что старик шутит и остановился у них, чтобы перекинуться парой добрых слов, а потом при лунном свете преспокойно прогуляется до Параски — расстояние-то раз плюнуть. В то же время они заметили, что гость их чем-то очень опечален, и это им показалось подозрительным. И все же ему постелили постель лишь тогда, когда увидели, что старик отнюдь не собирается уходить. «Гм, странная история!» Но разгадки никак не могли найти.
Наконец на следующий день утром все прояснилось. Глупо было бы и скрывать. Все равно не прошло и одного-двух часов, как известие о странных похоронах распространилось по селу. (А рассказал об этом тот самый Корпади). Не осталась в тайне и история с картежной игрой, правда, на сей счет язвительных замечаний не делалось. Пусть бросит камень тот, кто безгрешен! Зато за похороны его очень ругали. Мол, не в своем уме. Ишь что придумал. Даже попы и те порицали. Лютеранский поп из Вернё якобы сказал: «Люди проповедуют подобные вещи, но совершить такое невозможно». Некоторые, особенно в Параске, смеясь, передавали друг другу большую новость: «Почтеннейший Купойи раньше срока вернулся с курорта». Словом, он стал объектом издевок. Можно представить себе, как страдала дома его бедная супруга! Она этого не переживет. Это невозможно.
В течение целого дня из Параски не приходило никаких известий. Словно померли параскайцы. Куда там! Это он, Купойи, умер для них. Никто не приезжал, даже внук, даже Пали. И он не хочет простить ему. Даже знать ничего о нем не хочет. Что ж, они правы. Он заслужил это.
И все же Купойи все время сидел у окна, при каждом громыхании телеги его старое больное сердце начинало учащенно биться. Семья Шандора не знала, как ублажить гостя — зажарили курицу, испекли сдобный хлеб, но старик почти ничего не ел, даже и трубка не доставляла ему удовольствия; он только и знал — ходил от окна к окну с пасмурной физиономией, как приговоренный к смерти узник, несущий тяжеленный груз.
И, однако, самым ужасным было утро третьего дня, когда мимо дома Шандора пронеслись на бричках — к железной дороге — параскайские дворяне, направлявшиеся после инфлюэнцы в Глейхенберг: Болнадине с множеством корзинок и сундуков, Михай Вереш (беднягу везли в перинах), сопровождаемый двумя дочерьми, Пал Патаки и Имре Эртелмеш — вдвоем на одной повозке. Видеть это доставляло такую боль старому Купойи, будто нож вонзали в сердце: смотреть и узнавать своих односельчан. Ведь и он мог бы сейчас быть среди них, и его бы провожал внук.
Вернёйцы, добрые знакомые и родственники отъезжавших, стояли в воротах или у открытых окон и прощально махали руками и платочками: «Доброго здоровья! Доброго здоровья!» Некоторые кривились в недоброй улыбке, рожденной, наверное, мыслью: «Ну вот, а старый Купойи уже прибыл с курорта». О, боже, какое страдание пришлось, видно, пережить дома бедной госпоже Купойи при виде этой кавалькады отъезжающих!
Хлебосольные Шандоры и сегодня пекли и жарили и, что называется, пушинку сдували с того места, куда он садился, но даже если бы они манну небесную ему преподнесли, чтобы угодить, и это не помогло бы — сегодня он впал в еще большее отчаяние и тысячу раз сожалел, что не уехал с Винце домой. Ему казалось, что он уже годы находится здесь, забытый и брошенный, замурованный в стене, как та несчастная женщина — Борбала Убрик. Какую он совершил глупость, что остался здесь! Настолько лучше было бы дома, под боком у своей благоверной; даже если бы она и ругала его, то как миром мазала бы; даже если бы отослала спать к собаке, в конуру, все равно он бы слышал ее голос и всегда бы знал, что она делает.
А вместо этого — часы проходят, дни проходят, и ни известия, ни письма, ни весточки, ни гнева, ни прощения — только серая неопределенность, которая ужаснее всего. Он хорошо видел, что члены семьи Шандора втихомолку переглядывались: мол, что же будет с этим стариком?
Наконец, уже за полдень, во двор вкатилась телега, в которой сидела сама мамаша Купойи. Не успела она еще слезть с нее, как уже во дворе начала громогласную баталию.
— Где этот старый кутила, а? Спрятался здесь у моих милых родственников? Ну и хорош цветик, я скажу, только и остается выставить его в горшке на окне! Ты идешь сюда сейчас же, похоронный меценат?! Ты кто — Эстерхази[5] или Вашкор[6]? За кого ты себя принимаешь, ты — дойная коровка для жуликов и карточных шулеров?! Сесть за игральный стол вместе с бодёлайцами?! С этими тюльпанами, выросшими на навозной куче! Да если бы хоть один из них попался мне в руки, я своими зубами растерзала бы его. Ну, конечно, ты не отваживаешься выйти, не так ли? Ты, главный заводила всех транжир и кутил, когда-либо упоминавшихся в хрониках! Потому что находились люди, проматывавшие свои надгробные памятники, но чтобы поставить на банк свои легкие против бубнового валета или не знаю там чего, — вот ты каков!
Купойи слушал хлесткие выражения (эй-эй, этот голос он узнал и через стену), похныкал немножко, но в груди у него сердце прыгало больше от радости. Ну вот, все же приехали за ним, все же сама супруга. Это-то он все-таки заслужил! Ну и большой же дипломат, однако, Винце!
Все ближе звучал знакомый голос, вот Купойи уже услышал постукивание каблучков ее туфель. Словно с грохотом приближалась сама судьба. Первым инстинктивным порывом старика было желание обратиться в бегство, туда, туда, в самую дальнюю комнату, но он не в силах был сделать ни одного движения и только смотрел беспомощно, смотрел, как распахнулась дверь, как зашуршали, зашумели накрахмаленные юбки и как остановилась в дверях, подбоченившись и вонзив в него два кинжала — пару своих искрящихся глаз, госпожа Купойи, такая кроткая обычно.
— Ну-у, и ты еще смеешь стоять тут передо мной? Не скроешься тотчас под землю?
(Старик действительно рад был бы, да невозможно.)
— Верона, Верона, — тихо, изнуренно лепетал он.
Госпожа топнула ногой:
— Не смей обращаться ко мне, если тебе дорога жизнь! А забирай свои пожитки, потому что я немедленно увожу тебя. Но не думай, пожалуйста, что дома мы напекли для тебя пампушек. И все же я увожу тебя. Увожу, чтобы ты не сидел на шее у других, чтобы уж ты хоть сгинул, но дома, в своей конуре. Что, ты кашляешь? Не смей при мне кашлять, слышишь, а не то я заставлю тебя подавиться своим кашлем. Думаешь, я бы приехала за тобой — да просто пожалела эту благородную семью. И так уж пальцами показывают на их дом, приговаривая: «Здесь прячется этот бедняга-мот Купойи, который боится предстать перед своей женой». И не вздумайте возражать, мои дорогие родственники Иштван Шандор и Шандорне! Я знаю, что вы добрые люди — что так, то так. Но я даже не благодарю вас за то, что вы приютили его, потому что лучше бы вы прогнали его метлой, чтобы он прятался где-нибудь в лесу, где ему и место.
И все же она обняла жену Иштвана Шандора и долго прижимала свою голову к ее груди (поскольку была ниже хозяйки). Шандорне потом еще удивлялась, что кофточка ее в этом месте стала мокрой, хоть выжимай.