вышивал крестиком зеленого петуха
бежал по крепостной стене
бил посуду
решал интегральные уравнения
выжигал прыщи на левой щеке
раскачивался на табуретке
играл на аккордеоне
расписывал пульку в преферанс
отхаркивал мокроту
сортировал бруски сливочного масла
прокалывал мочку уха
подбрасывал в воздух ключи
танцевал
отжимался от пола
подтягивался
поливал цветы
— и за каждым этим действием, словно исходящая от человека тень, таился Некто. Он влез Цараде в мозги, он стал всеми и каждым. Один-во-Всех — таково было его имя, неназванное, но известное поневоле.
С единством чувств пришло и единство мыслей. Все оказались открыты друг перед другом, обнажены до последних глубин. Абсолютная прозрачность, абсолютная честность, абсолютная чистота. Сдернут был покров земного чувства, разбито мутное стекло.
И что за скопищем грехов предводительствовал Царада! На всем белом свете не нашлось бы мерзости, что не мелькнула хоть раз в умах его солдат, как минувшее действие или мимолетная греза. Обдуманная гнусность, бессознательное влечение — все это предстало перед ним телесно и зримо, безбрежным океаном мочи, великим котлованом гноя и нечистот.
Здесь не было никакого навета, никакой лжи. Неведомы оставались намерения Одного-во-Всех, но компромат его на ветхого Адама был правдив, пускай и немилосерден. Вся подлость мыслей, все убожество чувств проистекали лишь из природы солдат Царады, опирались лишь на бурлящую в их человеческих сосудах жизнь. И хотя они неспособны были выпрыгнуть из собственных тел, вины за обладание этими телами с них никто не снимал.
Рука об руку с насмешкой шел соблазн. Проникнуть в чужой разум, переделать его по своему разумению… Прежде человек был непроницаем, мог скрывать движения своего рассудка, и страх наказания удерживал нарушителей границ. Человек мог заслоняться, притворяться небеззащитным, опасным, способным ударить в ответ. Но в мире правды, в мире открытости, единения, известной цены всех и каждого — кто еще мог лгать и выдавать себя за большее?
О, здесь были те, за чье уничтожение мир отнюдь не предусматривал кары! Здесь были слабые люди, люди, израненные внутри, легкая добыча для психической экспансии. В мозгу Царады, разодранном на сотни тел, они пульсировали, словно алые провалы в космосе, полном мерцающих силуэтов, отражений, бесформенных бледных огней. Одним из них был Аннейль, его словно вывернуло наизнанку, гнилые потроха его ума прорвали защитную кожу и переплелись в пульсирующий багровый шар, огромный и бесконечно уязвимый. Здесь были оскорбления — незабытые, расчесанные до костей — трофические язвы сожалений, зарубцевавшиеся ожоги стыда. Шар манил к себе жалкой и жаркой тайной чужой души, обещанием абсолютной власти, возможностью впервые исчерпать до дна другого, не себя. Притяжение было страшным, оно походило на хватку мертвой звезды — Царада устремился к ней, не в силах противиться, ярость завоевателя владела им, но перед самым падением в недра он натолкнулся на барьер и отпрянул в недоумении.
Кто посмел помешать ему? Разве Один-Во-Всех не дозволил это вторжение? Разве не укладывалось оно наилучшим образом в Древнюю Сильную веру, обещавшую когда-то наивысшее единение, взаимопонимание, любовь? Если Царада завладеет разумом Аннейля, он, конечно, направит его в верную сторону. Он отнесется к нему со всем уважением, он возлюбит его как самого себя. Он и будет Аннейлем — и Аннейлем он будет лучшим, нежели сам Аннейль!
Но что за нелепая реакция коллективного разума — они вели себя так старомодно, так низко, так примитивно-телесно! Его солдаты были не умнее безмозглых лейкоцитов, толпящихся у смертельной раны. Животность действий ужасала: незримый и вечный человеческий закон, выжженный в этих беспомощных клетках эволюцией — этим стечением обстоятельств, замаскированным под судьбу — сквозь все жестокие чудеса он по-прежнему лепетал о самосохранении. Слабые были провалами, из которых вытекала жизнь, и те, у кого еще осталась воля, инстинктивно встали на страже, окружили их мысленным кольцом.
Изорванные силуэты, искаженные грехом — они были не более полезны, чем щиты, установленные в надежде спастись от Летуна. Но Царада не был Великим, и отчаяния было достаточно, чтобы держать его на расстоянии. Он ударился о барьер раз, другой — и остановился в удивлении. Эти лица — и скорбные, и тревожные, усталые лица, плывущие в серебристых облаках — они удивили его, Царада заглянул в них, как в зеркало, и застыл в недоуменном молчании.