Это была совершенно банальная мысль, но никогда прежде он не ощущал ее так остро. Внутри него словно включился механизм, требующий не только отличить истинное от фальшивого, но и выработать обязательный курс действий в необходимой борьбе.
В эти минуты Царада походил на человека, брошенного в воду, чей выбор сводится к тому, утонуть или научиться плавать — с той только разницей, что окружала его не вода, а ожившая философия, скопище противоречий, что некогда было предметом сугубо теоретических изысканий, а ныне обратилось в проблему наивысшей важности, решить которую требовалось безотлагательно.
Что есть в сложившихся обстоятельствах реальность? Что осталось в ней настоящего, правдивого, достойного доверия? Как надлежит ее воспринимать, как действовать в условиях ее постоянного искажения, когда все привычные категории рушатся прямо на глазах? Конечно, Царада мог ничего и не делать, но для этого ему пришлось бы обратиться в соляной столп, в камни, из которых состояла его крепость. Но Царада был тем, кем был, и потому действовать был обязан — и именно так, как подсказывало ему все, чем он являлся.
Способом, абсурдным в действующей реальности, непротиворечивым лишь внутренне, субъективно.
Чем-то это походило на попытки воссоздать привычный мир в чьем-то кошмаре, не предполагающем ни системы, ни правил.
Применительно к мысли о сне Царада все чаще и чаще обдумывал статью, читанную им в юности, когда в отцовской пекарне он упаковывал в старые газеты новорожденные пирожки. Статья рассказывала о душевнобольной женщине, и, как это часто бывает, случайно прочитанное запомнилось навсегда.
Женщина страдала тяжелой формой шизофрении, ей всюду мерещились повешенные — распухшие, с высунутыми языками, уже мертвые или еще живые, болтающиеся в петле. Видения были столь реальны, что она пыталась спасать этих несчастных людей и чувствовала при этом тяжесть их тел, предсмертные судороги, слышала хрипы и последние удары сердец.
Наконец, она обратилась в больницу, где и узнала свой диагноз.
И она осознала, что больна, но видения не исчезли от одного лишь осознания, ибо были манифестацией болезни, заключенной в ее мозгу, и прекратиться могли лишь с окончательным излечением. Снова и снова ее взору представали повешенные, чья сознаваемая иллюзорность отнюдь не делала это зрелище менее жутким, эти страдания — менее ощутимыми.
В какой-то момент больная обнаружила, что противиться желанию помочь этим жертвам неведомой силы гораздо мучительнее, чем резать несуществующие веревки, делать искусственное дыхание несуществующим ртам. Она мечтала о дне, когда увидит мир нормальным, но, существуя пока что в искаженном пространстве, не могла не испытывать сострадания к кошмарам собственного разума и потому предпочла действие бездействию, бессмысленную внешне доброту — осмысленному и логичному отстранению.
Такова была ее реакция на мир, и Царада спрашивал себя, не находится ли он в похожей ситуации. Конечно, он не считал происходящее с собой сном, а своих солдат — созданиями этого сна. С безумной женщиной он сходился лишь в мечте о возвращении нормального мира, и если бы Цараду спросили, какие требования он предъявляет к Великим и странам, которые поддерживают Великие, претензии эти, донельзя банальные, звучали бы примерно так:
1. Чтобы он, Царада, оставался самим собой, а не кем-либо еще.
2. Чтобы день был днем, а ночь — ночью.
3. Чтобы сегодня было именно сегодня, а не завтра или вчера.
4. Чтобы живые оставались живыми, а мертвые — мертвыми
— и далее в том же духе.
Разумеется, исполнить эти требования никакое государство не могло, а Великие, которым это было под силу, стояли выше любых требований. И потому медленно, но верно безнадежная борьба за победу — ибо в словаре Царады все еще упорно держалось это слово: «победа» — превращалась в безнадежную борьбу за истину.
Чем отличалось одно от другого? Ничем, кроме понимания. Что бы ни делал Царада, он оставался в своих пределах, жестко очерченных, как и у всех подобных ему. Он выполнял свои бессмысленные обязанности, поскольку ему больше нечего было выполнять, но если раньше он поступал так, ведомый лишь интуицией, инстинктом, неясным желанием продолжать человеческую жизнь, ныне ему предстояло делать все то же самое осознанно, перед лицом не то величайшей неопределенности, не то совершеннейшей пустоты.
Неизвестно, в какой момент Царада решился дать Великим последний бой, и все же, когда это решение созрело, он понял, что к этому все и шло с самого начала, и что будущий его противник в последнем круге давно уже известен и предрешен.