Подкатив к шинку, он молча слез с фуры и исчез за пронзительно завизжавшей на блоке с привязанным к веревке кирпичом дверью…
В шинке сидели, допивая штоф водки, колбасник Синенос, Скрипица, чернобакалейщик Кривохацкий и фельдшер Гуща. Они громко и дружно приветствовали Суховея:
— Го-го-го! Здорово! Садись с нами! Стокоз еще даст горилки, матери его бис!..
Синенос, уже совсем пьяный, с расцветшим всеми цветами радуги носом, налил Суховею водки, а сам затянул:
— Не так… — сказал, икая, фельдшер Гущ — толстый, жирный, с круглым свинообразным лицом, с которого уныло свешивались вниз, на вышитую сорочку, длинные запорожские усы, омоченные горилкой. — От так:
Скрипица уже не ворочал языком и потому ничего не мог сказать, только промычал что-то, стащил со своей лысой головы изодранную баранью шапку, нагнулся и со всей силы хлопнул ею о земляной под.
Это, однако, не произвело никакого впечатления. Он поднял свою шапку, нахлобучил ее до самого носа и в раздумье поклевал над столом; потом вытащил из-под свитки скрипку, попиликал на ней немного — и грустно сунул ее под мышку: ничего не выходило…
Суховей подсел к столу, выпил стаканчик и другой. Синенос одобрительно хлопнул его по плечу.
— Добре, Суховию! От что добре, то добре!.. Только за бабами своими доглядай, а то и не заметишь, как жинка або дочка ведьмой перевернется…
— А то и самой чертякой! — добавил Кривохацкий, сам похожий на «чертяку» со своей черной бородой, которая росла у него почти до глаз, и перебитым на середине носом.
— То ж я и говорю! — продолжал колбасник, довольный, что попал на свою любимую тему. — С бабами надо очи та очи! Твою Марынку я уже видал, как она…
Он вдруг остановился и так и остался с раскрытым ртом: дверь на блоке взвизгнула и в шинок просунулась голова Марынки.
— Та идите уже, тату! — сказала она плачущим, капризным голосом. — Годи вам тут балакать!..
Ее неожиданное появление и как раз в тот момент, когда Синенос произнес ее имя — вызвало среди собеседников переполох; они все невольно поддались назад и смотрели на нее с таким страхом, как будто перед ними стояла сама нечистая сила. Только Скрипица угрюмо отвернулся, как отворачивается кошка, когда ее тыкают мордой в стянутый ею кусок мяса..
— То моя Марынка! — объяснил псаломщик. — До пор-скалова млыну со мной едет…
На это никто ничего не сказал. Заметно было, что о Ма-рынке знали что-то дурное. Суховей досадливо почесал в бороде: что-нибудь уже набрехали люди, иди теперь разбирайся!..
Ему лень было расспрашивать, — и так обойдется; потолкуют да и перестанут. Он допил свой стакан, вытер рукавом свитки усы и бороду и смущенно сказал:
— Ну, так и то… Спасибо за угощение!..
И он вышел, пошатываясь, на улицу…
Над Батурином уже поднималась луна, и через улицу легли широкие темные тени от домов и деревьев; ярко белелись на одной стороне улицы освещенные луной стены домов, мазанные мелом. На Сейме заквакали с восходом луны лягушки…
Марынки в фуре не было слышно; она притаилась под своей шалью в углу гарбы. Она заметила, как все в шинке ее испугались, — значит, в Батурине уже говорили о ней. Но что люди могли говорить?..
Она мучительно думала, стараясь вспомнить, что с ней было прошлой ночью, и не могла разобраться — что там было на самом деле и что ей снилось. Если она была у Бурбы — то должна была бы помнить, как попала туда; если это было только сном — то откуда у нее этот страшный синяк от чьих-то сильных, злых пальцев?..
У нее голова шла кругом, сердце холодело от страха. В том, что с ней случилось — ничего нельзя было понять. Самое страшное в человеческой жизни — это то, чего никак нельзя объяснить, что невозможно подвести ни под какое обыкновенное явление. Марынка совсем растерялась; ей становилось страшно самой себя: ведь она может Бог знает что еще сделать, сама не зная об этом!..
— Чи ты тут, дочка? — окликнул ее Суховей, влезая на передок.
Старик заглянул в фуру. Марынка сидела в том же углу, свернувшись в клубок, и смотрела на него большими неподвижными глазами, дрожа под шалью всем телом…
Псаломщику было не по себе: не надо было заезжать в шинок Стокоза!.. Он смущенно крякнул и сказал самому себе:
— Брешут люди спьяну, Бог с ними совсем…
Застоявшаяся кобыла быстро побежала вниз под гору, к Сейму, и фура затарахтела и завизжала немазаными колесами на весь Батурин. Мелькнули последние хаты с садами и старыми, широкими вербами — и сивая кобыла выкатила гарбу на деревянный мост, перекинутый через приток Сейма — Ровчак. Какой-то высокий человек посторонился на мосту и, остановившись, пропустил лошадь мимо себя. Марынка, взглянув на него, вдруг вскрикнула, метнулась к отцу и вцепилась руками в его свитку. Позади гарбы, несмотря на ее визг и грохот, ясно послышался низкий, гудящий смех, похожий на блеянье старого барана.