Выбрать главу

— Та он же! Марусевич, кажут…

Пронзительный крик вдруг покрыл все голоса. Это крикнула Ганка. Лицо ее стало белым, как полотно сорочки; она схватилась рукой за грудь у сердца, завела глаза под лоб — и повалилась замертво на землю…

Мужики толпой повели Родиона с его находкой к приставу, где было точно установлено, по тем приметам, какие дал калека, что спрятавший под камень деньги был не кто иной, как Бурба, а по документам, находившимся в бумажнике — что убитый на конотопской дороге помещик был гирявский хуторянин Марусевич, ехавший, после продажи своего имения, в Батурин к жени и дочери. Лошади, которые продавал Бурба на ярмарке цыганам, принадлежали, по-видимому, зарезанному хуторянину…

XXXIX

Цыганская свадьба

К вечеру ярмарка затихла; позапирались лотки и лавки, затянулась со всех сторон полотнищем карусель. Бату-ринцы разошлись по своим хатам, где за ужином продолжали еще оживленно обсуждать свои ярмарочные дела и события дня. Поразбрелись и нищие, Бог весть где устраивавшиеся на ночлег. Ярмарочная площадь наполовину опустела; остались только приезжие, расположившиеся под своими возами: они ужинали и тут же укладывались спать. На площади стало тихо, пыль улеглась, от земли поднимался густой запах свежего сена, всюду набросанного между возами, и навоза. Цыганские кибитки, одна за другой, потянулись по крутому скату к Сейму, на берегу которого были разбиты шатры цыганского табора…

Тихо опускалась теплая августовская ночь с запахом по улицам зреющих в садах яблок и груш, с зажигающимися по всему небу золотыми дугами падающих звезд. Батурин засыпал. В пустых улицах бродили только собаки, которых понабежало из окрестных деревень за возами мужиков видимо-невидимо; голодные, злые, они искали, чем бы поживиться, поднимали на улицах то там, то здесь отчаянную грызню и жестокие драки с лаем, визгом, воем, с летевшими во все стороны клочьями собачьей шерсти.

Но и собаки скоро угомонились, вернувшись на ярмарочную площадь к своим возам, где они и улеглись рядом со своими хозяевами. В селе стало тихо-тихо, той благодатной деревенской тишиной, в которой слышен каждый малейший шорох древесного листка, а слабое, дремотное тырканье сверчка, раздающееся откуда-нибудь из-под крыльца хаты или из-под амбара, разносится далеко по спящим улицам и кажется в этом полном ночном безмолвии таким громким, что человеку с чутким сном — прямо хоть затыкай уши…

Из закрывавшейся на ночь на ярмарке палатки Стокоза вывалило несколько пьяных человек, среди которых, конечно, были Гуща, Синенос и Кривохацкий, уходившие из шинка всегда последними. Эта дружная тройка, обнявшись и покачиваясь, поплелась по главной улице, не имея ни малейшего желания расходиться по домам.

Гуща затянул басом:

Ой на гори та й жнецы жнуть…

Голос его оборвался, и он сконфуженно умолк. Синенос и Кривохацкий сказали:

— Ты ж не умеешь…

И затянули сами, продолжая начатую Гущей песню:

А по-пид горою, по-пид…

Но их голоса разъехались в разные стороны, как разъезжались и ноги. Замолчав, они остановились и сердито уставились друг на друга посовелыми глазами.

— Не туды тянешь! — с сердцем сказал Синенос. — Дурень безмозглый!..

— От дурня и слышу! — огрызнулся бакалейщик.

— Та годи вам лаяться! — плачущим голосом примирительно сказал Гуща.

Тройка двинулась дальше, переругиваясь заплетающимися языками. В некотором отдалении за ними брела кучка остальных гуляк, впереди которой шел, покряхтывая под своим мешком с поросятами, сивоусый хохол; поросята визжали, и он их успокаивал, тыча кулаком в мешок то с одной, то с другой стороны. Гуляки оживленно балакали; кто-то горланил песню:

Пид горою вода, Над водою верба, — Там дивчина воду брала, Сама молода…

Какой-то мужичонко, вдрызг пьяный, плакал и настойчиво требовал:

— Побийте мене!.. Побийте ж мене, люди добрые, бо я так же не можу… О Боже ж мий милосердный!..

Тихая, спящая улица, казалось, нахмурилась, провожая беспутных пьяниц своим глухим, насторожившимся молчанием. Темные хаты глядели им вслед с упреком своими незрячими, черными окошечками-глазами. Заснувшие под амбарами бродячие собаки, заслышав шум, вылазили из подполья и принимались лаять, — но так как на них никто не обращал внимания, они снова, недовольно ворча, забирались под амбары и оттуда глухо тявкали, возмущаясь таким бесцеремонным нарушением ночной тишины и их собачьего спокойствия…