— В интернате из них сделают людей, — сказал опять, словно через силу, сосед Джима.
— Не сделают, — ответил кто-то за спиной. — Это уже в них. И святой водой не изгонишь.
Сосед Джима ощупал карманы, вероятно, искал портсигар, но не нашёл, перестал искать и сложил руки на коленях ладонями вниз. Джим снова увидел, что пальцы его дрожат — странно, неравномерно двигаются, словно наигрывают на каком-то инструменте дикую мелодию.
— Конечно, — повторил голос за спиной, — по-моему, это пропащие люди. Испорченные коммунистической пропагандой… А потом, как поступили бы вы, инспектор, если б ваших родителей.
— Прекратите эту болтовню, — заорал вдруг рассвирепевший Брук. — Мои старики не предавали Америку!
Никто не шевелился, только сосед Джима дрожал теперь уже всем телом. Может быть, его лихорадило, а может быть, в нём разыгрывалась страшная борьба между служебным долгом и всем тем, что он унаследовал от отца и деда вместе со старомодными часами. Брук положил ему руку на плечо:
— Милн, в одиннадцать смените Бентона в доме.
А мы, ребята, немножко соснём.
В машине воцарилась тишина. Дождь прекратился, улица перед домом, где жили дети Розенбергов, оживилась, а потом с приближением ночи снова затихла. Она была далеко от центра. Брук и остальные двое устроились на узком сиденье и попытались уснуть. Вскоре один из них захрапел.
Джим Гарднер сидел в раздумье. Он вспоминал о своей белокурой жене Барбаре; она наверняка огорчена, что Джим не вернулся к ужину, и сынишка, должно быть, обижался, что лёг спать без обычного поцелуя. Но утром, когда Джим вернётся, он по-мужски успокоит обоих — служба есть служба, и знаете что — пойдёмте в воскресенье все вместе в парк! Томми будет качаться на качелях и взлетать к самому голубому небу. Джим поднял глаза и увидел, что горизонт очистился и появились звёзды. Он решил тоже вздремнуть.
Некоторое время он сидел в полудремоте, прислушиваясь к дыханию остальных и храпению спящего. Потом вдруг вздрогнул, взглянул на часы и тронул соседа за плечо:
— Без четверти одиннадцать…
— Знаю, — ответил Милн. — Я не сплю. — Он говорил шёпотом, и в этом шёпоте была ненависть, что-то мстительное, жестокое, такое, от чего Джим ужаснулся и совершенно очнулся от сна. Когда Милн вылезал, в машину ворвалась струя холодного воздуха. Брук поднял голову и сказал Джиму:
— Включите отопление, Гарднер.
Через несколько минут пришёл человек, которого Милн сменил у дверей Мирполей. Он громко ругался и тёр затёкшие мышцы. В машине он притих и только протягивал пальцы к радиатору.
— К чёрту такую работу… из-за пары сопляков… И с родителями не было такой мороки, как с детьми…
Джим снова попытался уснуть. Но лишь только сон начинал одолевать его, он с ужасом просыпался — а вдруг приснится, что дети Розенбергов слушают радио:
«…В эту минуту, уважаемые радиослушатели, чиновник министерства подходит к пульту и бросает взгляд на стрелки вольтметров. Приближается последнее решительное мгновенье, уважаемые слушатели, когда заслуженное наказание…»
— Нет! — вскрикнул Джим Гарднер.
— Что случилось? — удивлённо спросил его сосед.
Джим опустил голову, потом приоткрыл окно, вдохнул холодный воздух. Лето было далеко, но в воздухе слегка пахло магнолией, опьяняюще, чуть гнилостно, словно там, в той дивной стране из песни Аллена. Джим спал, и никакие сны не оживляли его тяжёлой дремоты.
— Пошли, ребята, — послышался, словно издалека, голос инспектора Брука.
Светало. Над Нью-Джерси стлался туман. Снова пошёл дождь. Полицейские за спиной топали ногами, кряхтели, просыпаясь; Джим пришёл в себя. На лбу его выступили капельки пота, рубаха прилипла к спине. Он выключил отопление. Все ушли в дом, и Джим остался в машине один.
И тут где-то очень далеко в его отупевшем и ещё сонном мозгу блеснула мысль, самая простая и саман настойчивая из всех мыслей, которые когда-либо приходили ему в голову: «Включи-ка мотор, Джим Гарднер, дай газу и прочь отсюда! Подальше! Не будь соучастником, не помогай этому страшному похищению! Как же ты будешь жить, как же ты будешь катать Томми на коленях, как пойдёшь в кино с Барбарой смотреть прекрасную Дороти Лемур, если…»
Но полицейский шофёр не поднял руку, чтоб завести мотор, не сдвинул рычажок стартёра, не нажал педаль. Томми очень кашлял в старой квартире. И молочник каждое утро оставляет на пороге белую бутылку молока, у которого вкус «семи урожайных лет»…
Из дому выходят Брук и его люди. Они ведут Роберта Розенберга и Майкла Розенберга.
Джим Гарднер не смотрит в ту сторону, но он слышит, что шаги приближаются, что кто-то отворяет заднюю дверцу машины, что люди влезают, рассаживаются и хлопают дверьми. Брук садится вперёд, к Джиму, и спрашивает:
— Где Милн?..
— Не знаю, — отвечает голос за Джимом, — он не приходил.
Может быть, тогда в голосе Милна не звучала ненависть, может быть, это было отчаяние?
Брук удивлён, но тотчас же принимает решение и приказывает:
— Поехали, Гарднер.
Джим включает мотор, но он глохнет; может быть, он застыл или шофёр допустил какую-то оплошность, и только через несколько долгих минут машина трогается с места. Джиму не удаётся плавно пустить её, она два или три раза резко дёргает. Брук глядит на Джима. Тот краснеет, даёт газ и прибавляет скорость… Опять пошёл дождь, и приходится включить «дворников», они тихо жужжат и разгоняют капли в стороны перед самым лицом Джима Гарднера.
Но и в шуме «дворников» и слабом урчании мотора слышно, что сзади кто-то тихонько жалуется, плачет тоненьким голоском.
— Тише, — говорит второй голос, ласковый, более низкий, но тоже детский, — тише, Робби, не плачь. Не плачь.
— Можно, я вытру ему нос, мистер? — спрашивает через минутку тот же голос, и в нём слышатся слёзы. — Он ещё маленький. Он ещё так мал, мистер.
Никто не отвечает, мальчуган всхлипывает, а Джим Гарднер глядит перед собой, и голова его пылает.
— Не плачь, — снова повторяет голос старшего Розенберга, — не плачь перед ними.
Младший сдерживает слёзы и лишь отрывисто всхлипывает, несчастное сердечко бьётся, словно трепещет израненная, измученная душа. Он прерывисто спрашивает:
— Куда… куда нас везут, Майк?..
— Тише, — отвечает старший брат, — тише, Робби, не спрашивай.
— Куда?.. Почему нас увозят от дяди Абеля и тёти Энн?..
— Тише, — снова шёпотом отвечает Майкл, словно умоляя и предостерегая братишку, словно стыдясь перед ними.
— Не плачь, малыш, — говорит Брук сдавленным голосом, — там тебе будет лучше, чем у этих людей, честное слово.
Маленький Робби сразу перестаёт всхлипывать, и в голосе его звучит огромная, горячая надежда:
— Мы едем к маме?.. Едем к маме и папе?..
«Ради бога, скажите что-нибудь, — сверлит в мозгу.
Джима Гарднера, — ради всего святого, неужели никто не ответит?» Только «дворник» жужжит и урчит мотор, да шины шуршат по мокрому асфальту. У Джима такое чувство, будто у него сейчас лопнет череп, дышать тяжело, как в маске, глаза жжёт, горло сжимается.
— Мы едем к мамочке? — спрашивает Робби Розенберг.
— Ты ведь знаешь, — говорит ему старший брат Майкл, — знаешь, Робби, что мама и папа умерли.
— Знаю, — отвечает мальчуган, — знаю, Майк, но мы едем к ним?
Быть может, он ещё не знает, что такое смерть, а может быть, знает это слишком хорошо и не может представить, что смерть могла коснуться ласковой и нежной Этель и мудрого, всегда спокойного Юлиуса, его мамы и папы.
— Мы едем к ним, Майк, едем к ним?..
— К чёрту, — хрипит, словно задыхаясь, кто-то позади, — заткнись. Пусть он заткнётся!
— Может быть, — спрашивает Робби Розенберг, — эти дяди отвезут нас домой, а дома будут мама с папой и большой торт со свечками, как в мой день рождения, когда мне было четыре года? Да, Майк?
«Уважаемые радиослушатели, — с тоской думает Джим Гарднер, — чиновник министерства юстиции подходит в этот момент к пульту…»