Кроме сумки в коробке оказалось два перевязанных бечёвкой, завернутых в холщевую жёсткую ткань свертка. В одном — небольшой блокнот и несколько страниц стопкой, а во втором…
Он ожидал чего угодно! Записей с ужасами войны. Записи, правда, были. На немецком. Для него, конечно, не проблема, но придётся поработать. Дима думал, что найдёт какие-нибудь фотографии — хоть что-то о родителях Отто, о его жизни в Германии до войны. Ведь она была у него, эта жизнь! Прадед, если верить бабушке, никогда не говорил об этом. Никогда не пытался вернуться, связаться с кем-то. Никогда.
Гребень. Во втором свертке лежал гребень. Старый, тёмный от времени и какой-то... Словно из русских сказок. Он аккуратно взял его в руки. Удивительно, но из чего эта вещь была сделана, определить было сложно. Кость? Медь? Поверхность — шершавая или гладкая? Тёплая или холодная? Он не мог определить, потому что… Да потому что эти ощущения всё время менялись!
С двух сторон гребень украшали ветвистые оленьи рога, вот только под ними вместо морды зверя оказалось человеческое лицо. Вернее два. С двух сторон. Мужчина-олень? Оборотень? Он было вспомнил китовраса — существо с торсом человека и телом оленя (кентавр из славянских мифов), но мифология — не его конёк.
Бабушка часто говорила о том, что он, Дима, и его прадед чем-то похожи. Отто был тихий. Нелюдимый. Замкнутый. Записи свои (всегда на немецком) вечно прятал, но уделял им так мало времени, что мама, Ольга, никогда об этом не спрашивала. Наверное, потому, что понимала — Отто пережил нечто… Страшное. Непоправимое. Неизбежное. Что это было, догадаться не трудно. Война. Кровь. Боль. Приказ убивать, который если нарушишь, погибнешь сам.
«Такому… нежному, тонкому человеку, как папа, наверняка было трудно» — часто говорила Юлия Оттовна.
Дима вздохнул. Посмотрел на фотографию деда. Карточка военных лет пожелтела от времени. В глазах немецкого юноши так явно читались боль и страх, что он, его правнук Дмитрий Орехов, каждый раз не выдерживал, отводил глаза.
В голове копошились вопросы, словно тараканы в темноте. Откуда этот гребень? Кто-то подарил? Из жителей деревни, которую оккупировали немцы? Кто эта девушка, обладательница столь изящной вещицы? Он любил её? А что если он… убил её?
Дима встал. Растёр лицо руками. Пошёл на кухню, заварить чай. Нет. Так он далеко не уедет! Единственный выход — садиться за перевод записей деда. Сейчас он нальет себе крепкий, сладкий чай, сделает пару бутербродов, и вперед.
За работу!
«Чурмилкино. Ночь. Я пишу, ловя свет от луны. Здесь лишний раз не разжигают огня».
Время беспощадно. Страницы где-то порваны, где-то испачканы. Какие-то записи исчезли благодаря тому, что на чернила что-то пролили.
Как жаль!
Чай давно остыл. Дима лениво откусил самый край бутерброда, да так и не притронулся к еде до самого утра.
Он раскладывал пожелтевшие листы в отдельные стопки. По понятной лишь ему одному логике. Перерыв все ящики стола, нашел лупу и фонарик (на всякий случай, если не будет хватать света). Отключил телефон. И работал, работал, работал… Аккуратно (бабушка бы непременно сказала, что с истинно немецкой педантичностью) переписывал в тетрадь всё, что переводил, делая пометки для себя.
«Мы с Хельмутом живём в избе Прасковьи. Дед Иван всё время пропадает в лесу. Приходит к ночи. Это плохо. Так его могут заподозрить в связи с партизанами. Мне бы не хотелось, чтобы с этими людьми что-то случилось. Надеюсь, они выживут.
Их внучка, По-лин-ка — худенькая девочка с большими серыми глазами. Если когда-нибудь я увижу у женщины такие глаза — женюсь, наверное. Эта девочка совсем ребёнок. Жители смотрят на нас без ненависти. На нас с Хельмутом. На Майера же с ненавистью лютой. Это очень… сложно понять. Как будто они знают, что в душе каждого из нас…».
Иногда Дима натыкался на рисунки, и они ставили его в тупик. Во-первых, они никак не соотносились с самими записями, а во-вторых, они были… Детскими. Наверное, прадед разрешал им рисовать у себя в блокноте.
Кто знает?
Но дело было не только в том, что рисунки явно были сделаны детской рукой. Орехов всю ночь метался по комнате, словно зверь в клетке, пытаясь понять смысл того, ЧТО там было нарисовано! Мост. С моста летят двое. Кресты на рукаве — это немцы. Они просто летят в воду. Их никто не сталкивает. Никто не расстреливает. Возможно, дети не рисуют того, кто их убил, из-за страха? Илья Моисеевич! Ну, конечно. Он ведь психолог, так? Надо будет спросить.
Дима в сотый раз перевернул рисунок вверх ногами. Из воды торчат какие-то ветки. Или… Что это? Где лупа? Штрихи почти стерты, но ему всё же удалось разобрать:
«хлоп-хлоп», «ха-ха-ха»
Надписи над водой. «Хлоп-хлоп». Это не ветки… Это — руки! Чьи-то руки вынырнули из реки. Хлопают. Смеются. Какой… ужас. Это же настоящий триллер! Интересно, дети правда видели эти руки из воды или… это их фантазия?..
«В лесу орудуют партизаны. Штурмбаннфюрер Майер приказал расстрелять детей на глазах у тех, кто отказывался их выдать. Шнайдер и Вебер не стали стрелять в детей. Майер велел им встать с ними и собственноручно расстрелял всех. Я не видел. Мне рассказал Хельмут. Я не видел, потому что патрулировал лес по ту сторону моста. Хельмут говорит странные вещи. Он говорит, что Майер отправил меня через реку для того, чтобы проверить, вернусь ли я живым. Двое не вернулись. Среди солдат ходят слухи, будто вовсе не партизаны убили тех двоих. Они утонули, бросившись с моста. Не удивительно. Я бы тоже бросился, если бы видел то, что видел Хельмут».
«Чурмилкино. Утро».
«Рассвет над мостом прекрасен… Как будто нет войны».
«Красная армия наступает. Майер в ярости. Хельмут очень смелый, он подсмотрел бумаги Майера, когда тот вызвал его. Я бы не смог. Оказывается, Майер изменил маршрут, предписанный генштабом. Хельмут уверен, что Майеру что-то нужно в этой деревне. Он что-то ищет».
«Вчера ночью я слышал крики. Говорят, Майер бегал по двору в исподнем с бешеными глазами. Кое-кто намекает, что он не в себе. Возможно… Я — трус. Я не сую нос в бумаги и дела Майера. Не пытаюсь что-то выяснить. Я просто… Играю с детьми. Разрешаю им рисовать в моем блокноте. Помогаю по хозяйству, стараясь облегчить русским их последние дни. Майер сожжёт деревню. Так же, как и все до этого. Но он медлит. Возможно, Хельмут прав, и ему здесь что-то нужно?».
«Утро. Здесь, в этой деревне, просыпаешься, не сразу вспоминая, кто ты и где. Эти минуты прекрасны…»
«Жители Чурмилкино не сделали нам с Хельмутом ничего плохого. Почему я должен стоять и смотреть, как их… сжигают заживо? От подобных мыслей тошнота подступает к горлу».
«Когда я вошёл в избу, все спасли. Я разбудил Прасковью и как мог, объяснил, что надо уходить. Уводить Полинку и её друзей. Я боялся, что, если их поймают, затравят собаками. Так уже было однажды. Но Прасковья сказала: «О собаках не беспокойся, они не выйдут на наш след». Странная женщина. Почему она так в этом уверена? Самое удивительное — я ей поверил. Сразу».
Дмитрий встал. Потянулся. Понятный текст закончился. Он довольно быстро проделал работу. Узнал многое. Например, то, что Отто действительно разрешал детям рисовать в своем блокноте. Уже кое-что.
Осталась стопка вырванных страниц. Он отложил их на край стола. Такое впечатление, что эти записи прадед пытался запрятать подальше. Боялся чего-то? Листы сильно пострадали. Если ему и удастся разобрать, то лишь какие-то отдельные слова. Обрывки фраз, если повезёт.
Орехов поставил турку на плиту — осталось немного, кофе его взбодрит.
«… беги за своими друзьями... тихо! … погубишь… спасу».
«Прасковья сердилась. Галя стала топать ногами и кричать».