Во внешнем мире Ли также видел признаки наступления Зла. Утвердилась «успокоительная» диктатура в Польше, стреляли без разбора по перебежчикам из одной Германии в другую. Призрак коммунизма после памятного щелчка по носу в Чили готовился, наконец, сделать свой «принципиальный» шаг в западном полушарии, ступить с «острова свободы» на американский континент. Первой континентальной жертвой этого «призрака» должна была стать маленькая страна — Никарагуа, куда без конца накачивалось оружие и прибывали многочисленные «волонтеры свободы» и «военные советники».
Из Москвы все через те же Чехословакию и «демократическую» Германию продолжал экспортироваться терроризм, и во всем мировом кровавом людоедстве, где бы он ни обнаруживался — в Ольстере или в самолетах европейских компаний, у синагог или просто в людных местах, где гибли десятки и сотни невинных людей, виднелась грязная лапа Империи Зла.
Это паскудство творилось, естественно, под многоголосый одобрительный хор самой правдивой в мире «советской» и «народно-демократической» прессы.
Сопоставляя все эти процессы, Ли все чаще приходил к выводу о том, что двадцатый век ничему не научил человечество и что ему не суждено дожить до поворота к Разуму, до торжества идеи единения людей Земли. Этот грустный вывод наводил его на размышления об обреченности его планеты, тем более что признаки такой обреченности непрерывно множились. А неизбежным итогом таких размышлений были мысли о бесполезности жизни, о бесцельности дальнейшего существования. Естественно, ни о каком самовольном уходе он и не думал — сознание абсолютной ценности и неприкосновенности жизни было у него врожденным. Речь шла лишь о том, что эта его внутренне насыщенная многомерная жизнь вот-вот станет разновидностью растительного бытия, станет элементарным ожиданием Смерти — уделом всего живого.
«У Них ничего не вышло, — думал Ли. — Они пытались победить энтропию и создать вечное, не зависящее от сроков жизни Галактики хранилище Информации из непрерывно сменяющих друг друга поколений живых систем, извлекающих из окружающего мира отрицательную энтропию, а произвели скопище недоумков и тщеславных паскудников, мечтающих придать вселенские масштабы своим омерзительным мелочным склокам».
Как это часто бывало и прежде, он в трудные минуты опять обратился к Хайяму. Теперь его внимание привлекли четверостишия, которые он когда-то не замечал. Сейчас они стали ему ясны, и он понял, что всю свою жизнь он шел по тропе Хайяма.
Ли стал более тщательно прослеживать земной Путь Хайяма, и многие причудливые изгибы этого Пути напоминали ему события и вехи его собственной жизни. Он отвлекся от своих записок и принялся за жизнеописание Хайяма. Закончив его буквально за несколько дней, он то и дело возвращался к рукописи, шлифуя и уточняя эпизоды, страницы, фразы. Каждое такое обращение повергало его в такую светлую и сладкую грусть, что ему хотелось самому раствориться в одной из возникающих перед ним картин, воссоздающих в совокупности этот заветный Путь, манящий своею небесной чистотой и синью.
Один из таких приступов меланхолии закончился тем, что Ли отложил воспоминания, как оказалось — навсегда: он потерял интерес и к прошлому, и к будущему. Его жизнь с этого момента потекла вне Времени, растаяли или уснули все его тайные миры, тихо иссякла его связь с Линой. Вероятно, с исчезновением этих миров ушло и связанное с ними очарование тайны, и он стал просто пожилым, не стремящимся ни к каким должностям и ни к какому влиянию, ожидающим выхода на пенсию «простым инженером». И Лина ушла искать себе опору среди других мужчин, о которых бытовала молва как о людях, имеющих «определенный вес» в маленьком и тесном мирке «отделения» — в парткоме, в дирекции и прочих «властных» микроструктурах. Правда, один секрет у Ли еще оставался: его истинный полный доход раза в четыре-пять превышал сумму, стоявшую в ведомостях на получение заработной платы в «отделении», но это обстоятельство не было для него предметом открытого самодовольства или тайной гордости и всего лишь означало возможность жить, не считая деньги, и несколько раз в году путешествовать по ближним и дальним краям. Кроме того, этот большой дополнительный заработок вселял в него надежду на то, что, дожив до пенсии, он сможет отказаться от ежедневного посещения уже несколько надоевшего ему «отделения». Судьба, однако, решила иначе…
Через два года, прошедшие после пережитого Ли «момента смирения», ненавистная ему Система дала трещину и стала медленно разрушаться. Ли не обольщался большими ожиданиями: он видел, что почти везде у власти остались те же люди, мгновенно и очень охотно отрекавшиеся от своего прошлого, но он все же надеялся, что история не повернет вспять, и в будущем эти перемены станут реальностью, и поэтому то, что он дожил до краха Системы или до начала этого краха, он считал одним из самых ярких и дорогих даров Судьбы.
Оказалось, что Амальрик не так уж сильно ошибся. Еще менее ошибся все тот же Розанов: в своих уединенных размышлениях о революции в те времена, когда ее победа еще не была безусловной, он, не назначая конкретных сроков, сказал свои пророческие слова: «И «новое здание», с чертами ослиного в себе, повалится в третьем — четвертом поколении». Крах «нового мира» и пришелся на четвертое поколение.
Прав был и пророк Хлебников в своем утверждении о том, что «Свобода приходит нагая». Неожиданная, как все долгожданное, Свобода обнажила внутреннюю сущность многих представителей «самого передового отряда мирового рабочего класса». Номенклатурные партийные бонзы-идеологи и номенклатурные лжеписатели-конъюнктурщики, имевшие отметку «отлично» по «марксизму-ленинизму» в «институте литературной госбезопасности» и на «высших курсах литературный госбезопасности», вдруг стали исконно-посконными русопятами, поминутно поминающими Сергия Радонежского и Серафима Саровского.
Еще раз подтвердилась старая восточная пословица: «когда караван вдруг поворачивает назад, впереди некоторое время идет хромой верблюд», и в посткоммунистической империи «передовое» общественное мнение вдруг стали «формировать» бывшие стукачи-выпускники имперской академии охраны духовного правопорядка с килограммовыми золотыми крестами на набитых красной и черной икрой животах, барыги-мазилки, сколотившие изрядное состояньице на портретах близких и дальних родственников застойных вождей и дипломатического корпуса и перешедшие на кармические групповые портреты «тысячелетней святой Руси», помещая среди великих и малых людей прошлого — поэтов, писателей и царей, убиенных и убивавших, — собственные рыла, ну и, конечно, члены «союза великих советских писателей», сразу забывшие марксистско-ленинскую политграмоту и образовавшие новый «союз великих первописателей земли русской», в котором немедленно были распределены такие престижные должности, как «народная совесть», «борец за святую Русь», «голос русского народа» и проч., и проч., и проч.
Поднялся истошный вой о «вселенской миссии России», будто бы сформулированной Столыпиным и прерванной евреями-большевиками во главе с Лениным. Страницы специфических журналов, в которых сконцентрировалась часть литературщиков из номенклатурных лжеписателей, преобразившихся в «совесть русского народа», запестрели списками «советских органов» и их «сотрудников» 20-х годов с указанием, кто из тогдашних «вождей» был евреем, а кто нет. Собственно говоря, евреями оказались все, даже Рыков. Журналы, оставшиеся в распоряжении номенклатурных лжеписателей «демократического направления», боролись за каждую «кандидатуру», доказывая, что Луначарский не был «этническим» евреем, а жена Рыкова не имела еврейской бабушки. Охота за еврейскими предками деятелей всех времен и народов оказалась настолько захватывающим делом, что один «известный» кретин-лжелитературовед с «диссидентским» прошлым, поскольку в шестидесятые состоял в подконтрольной лубянской «славянофильской» «литературной оппозиции», опубликовал свои доказательства того, что Пушкин погиб в результате сионистского заговора, поскольку один из его недоброжелателей — граф Нессельроде — был сыном крещеной еврейки. Подонка даже не смутило то обстоятельство, что недоброжелателем Пушкина, подталкивающим его к последней дуэли, был вовсе не граф, а известная сплетница — графиня Нессельроде, урожденная графиня Марья Дмитриевна Гурьева — русская до последнего волоска на лобке и складки на клиторе, а сам Пушкин имел изрядную долю абиссинской, а значит — семитской крови, сказавшейся в его облике.