Ли, как уже говорилось, никогда специально не следил за «литературным процессом», но тут шум и вой были настолько плотными, и маразм так интенсивно пер изо всех щелей, что изолироваться от него было просто невозможно, а составить из отдельных долетавших до его ушей «патриотическо»-клинушеских взвизгиваний и причитаний общую картину неоидеологической какофонии для Ли особого труда не представляло, и, выполнив для себя этот монтаж, он искренне удивился легко различимому даже беглым взглядом убожеству этих «игр патриотов»: в своих запоздалых исторических разборках они старались не выходить за 1935-й год, когда Сталин завершил русский национал-большевистский переворот и когда во всей правящей верхушке империи для блезиру и в благодарность за многолетнюю личную преданность «вождю» были оставлены только два еврея — Каганович и Мехлис, а потом и они исчезли, и тридцать с лишним лет страну возглавляла, если не считать Андропова, чисто русская камарилья. История же XX века убедительно свидетельствовала о том, что Рузвельту, чтобы спасти раздавленные кризисом Соединенные Штаты, потребовалось всего два президентских срока, или 8 лет, Аденауэру, чтобы поднять из руин Германию — 12 лет, и даже послевоенная Франция, терзаемая чехардой беспрерывно сменяющихся премьер-министров, за неполных двадцать лет полностью восстановила свое ведущее положение в европейском мире, но никто и ни разу не задал такой элементарный вопрос: каким же образом еврейская «прослойка» в правящих кругах двадцатых годов, полностью уничтоженная в 1936–1940 годах, могла помешать «избранным» русским народом чисто русскими малинам от Маленкова до Горбачева восстановить «вселенскую миссию» России? Ли долго ждал, что хоть кто-нибудь «справа» или «слева» задаст этот простой вопрос, но не дождался и начал ловить себя на том, что это незатухающее и всепроникающее кликушество стало часто приводить его в то душевное состояние, которое предшествовало хорошо знакомому ему с туркестанских времен гневному исступлению, возникавшему, как он был прежде уверен, по воле Хранителей его Судьбы.
Сейчас у него такой уверенности не было, и он старался убрать коктебельский кристалл подальше, чтобы он не попадался на глаза, — он боялся даже непроизвольного «выбора» лучей Смерти, которые могли поразить, может быть, и крайне вредного с точки зрения Хранителей его Судьбы, но совершенно не знакомого ему человека. Постоянный настрой на ставшую для него универсальной старую медицинскую заповедь «но ноцер» повлиял даже на его характер и поведение в его «открытом мире». Он стал предельно доброжелателен и не позволял себе «взрывов» на богатой причинами и поводами для скандалов бытовой почве. И он стал еще более сдержан в словах — настолько, что эта сдержанность воспринималась окружающими как полная обтекаемость, на что Ли, впрочем, не обращал внимания. Постепенно такая сдержанность и благожелательность стали его второй натурой, и каждый эмоциональный взрыв этих лет ему запоминался надолго, а один даже попал в эти записки со всеми своими подробностями. Дело было в разгар «перестройки», когда границы «дозволенных речей» даже в «низах» беспрерывно раздвигаясь, ушли за горизонт, и вопрос «вселенской миссии» русского народа с перечислением всех козней всех евреев, когда-то захвативших власть в России, стал темой туалетных и застольных собраний. Когда эта болтовня однажды, в сотый раз, началась во время очередного «товарищеского» застолья, терпение Ли основательно истощилось, и он, чтобы успокоиться, вызвал в памяти приятное видение — красивую лесную поляну, покрытую чистейшим, сверкающим в солнечных лучах снегом. Снег радовал его чистотой и прохладой, поскольку в реальном мире время было летнее и довольно жаркое. Однако это абстрактное воспоминание породило, как это часто бывает, другое, более конкретное, и перед мысленным взором Ли предстала вполне реальная блистающая поляна на опушке подходящего к Нарве леса, мимо которой, сокращая путь, он со своим приятелем-сотрудником, шел на Прибалтийскую электростанцию. Они остановились, любуясь открывшимся им видом, но, как поется в песне, «каждый думал о своем»: Ли просто замер от восторга, и говорить ему не хотелось, а его приятель вдруг совершенно серьезно и очень проникновенно сказал:
— Знаешь, как хорошо на такой поляне, на таком чистом белом снегу присесть и посрать…
Ли был потрясен самой сущностью такого неожиданного и очень не понятного ему желания. Ему в его ковбойские годы, естественно, не раз приходилось справлять нужду среди прекрасных возделанных полей в Долине, и в выработанный им самим, никем не подсказанный ритуал входили такие операции, как устройство неглубокой ямки в мягкой земле и потом заравнивание этого места так, чтобы никаких следов его пребывания здесь не оставалось. Вспоминая потом с улыбкой эти моменты своего детства, Ли думал о том, что принятый им ритуал не случаен и уходит своими корнями в генную память высших млекопитающих. Поэтому услышанное им желание ближнего загадить Красоту его шокировало, и он сказал:
— Ну ты же не собираешься сейчас этим заняться?
— Сделал бы, да нет потребности, — все так же серьезно ответил его коллега.
Когда все это в какое-то застольное мгновение пронеслось в его памяти, Ли неожиданно для себя самого поднялся для произнесения тоста. В наступившей тишине он сказал:
— Я предлагаю выпить за нашу Великую Мечту! — и, поскольку компания была мужской, тут же пояснил: — Насрать на свежевыбеленный потолок, и желательно, чтобы потолок этот был с красивой лепниной.
— Как это? — этими словами кто-то из пирующих выразил общее недоумение среди общего молчания.
— Не знаю, — серьезно и честно ответил Ли, — Мечта, а тем более великая, не обязательно должна быть выполнимой и объяснимой. Скорее — наоборот. Она всегда должна манить к себе мечтателей!
Ли осушил свой стакан в одиночестве, и разговор о «вселенской миссии» русского народа прервался на его неожиданном тосте. Ли, однако, был собой недоволен: ему не хотелось обидеть коллег, и в течение нескольких дней, последовавших за тем застольем, воспоминание об этом эпизоде порождало в его душе некоторый дискомфорт; уж лучше было бы просто напомнить коллегам, что они живут в Украине, где разговоры о «вселенской миссии России» просто неуместны. Но месяц-другой спустя к нему подошел один из тогдашних собутыльников и сказал:
— Вы, вероятно, еще не забыли свой тост по поводу потолка. Сначала я был им шокирован и даже очень обижен, но, прочитав последнюю повесть Нагибина, я понял, что в вашей мысли было рациональное зерно.
Ли промычал что-то неопределенное, поскольку «последней повести Нагибина» он не читал и читать не собирался, но реакция сослуживца его заинтриговала, и он быстро раздобыл журнал. Нужное место в тексте он нашел без труда: бедный Юрий Маркович во время посещения своего отца в каком-то обосранном общежитии в сердце России зашел в просторный многоочковый туалет и, устремив взгляд ввысь, был потрясен начертанным на белом потолке лозунгом «Гитлер пидорас». Надпись эта была очень тщательно выписана говном. Далее Нагибин приводил свои размышления о технологии открывшейся ему говнописи: во-первых, нужно было отобрать и заготовить эту оригинальную краску, довести ее до нужной кондиции и поместить в какую-нибудь тару для удобства пользования, а во-вторых, поскольку потолок был очень высоким, для выполнения этой работы в туалетную комнату нужно было внести стол и стул или раздвижную лестницу. Неясен был и способ нанесения — не исключено, что надпись делалась пальцем. «И все — ради чего?» — такой вопрос не давал покоя Нагибину, ибо этому полуеврею, к тому же развращенному переевреенным окружением, было, естественно, не под силу даже догадаться о том, что ему выпало счастье видеть реализованной Великую Мечту, всю прелесть которой он просто не мог осознать.