За обедом я размышлял на тему грозящего мне укола. Если мне довольно трудно поднять веко, то уж укол сделать вовсе невозможно. Это не удавалось еще никому. Я отчетливо помнил, как моя сестра — сама врач, практикующий сейчас в Нью-Йорке, — гонялась за мной с наполненным шприцем в руке и как я спрятался от нее в шкафу. Мне тогда было пятьдесят четыре года. И сестра хотела всего навсего сделать мне укол антибиотика. Этот же врач явно собирается сделать мне укол в глаз. Сама мысль приводила меня в ужас. Да я ни за что ему не дамся — разве что под общим наркозом.
В четыре часа я явился в больницу. Подавив мое не очень бурное сопротивление, мне влили в глаза еще ведро атропина. После этого мой пакистанский друг отвел меня в подвальное помещение и принялся фотографировать мои глаза. Через двадцать минут пришли еще один врач и сестра. Сестра взяла в руки шприц и велела закатать левый рукав рубашки. Значит, они вовсе не собираются делать укол мне в глаз. Вместо этого мне сделали внутривенное вливание в левую руку. За те две минуты, что игла была у меня в руке, врач делал снимок каждые три секунды. До этого еще ни одному врачу или сестре не удалось сделать мне внутривенный укол — да, собственно, почти никто и не пробовал. Но я был так счастлив, узнав, что мне не собираются делать укол в глаз, что с кротостью перенес укол в вену. Когда все было кончено, я предложил им еще и правую руку.
Но она им была не нужна. Они влили мне в вену какую-то жидкость, от которой я весь пожелтел и еще два дня из меня лилась моча чудесного янтарного цвета. Потом мне сказали прийти через месяц, 1 октября, когда мне сообщат окончательный диагноз. Во всяком случае, жидкости у меня в глазах нет, и это уже хорошо. Но я-то помнил, чтó это означало: я потеряю зрение через два года.
Один мой приятель-врач сказал, что это безобразие — заставлять пациента ждать диагноза целый месяц.
— Чтобы проявить фотографии, нужно несколько минут.
Почти каждому из нас приходилось обсуждать с друзьями, каково это — ослепнуть. Некоторые даже любят спорить, что лучше — ослепнуть или оглохнуть, как будто человеку когда-либо предоставляется такой выбор.
Но когда специалисты в больнице говорят тебе, что ты на самом деле вскоре ослепнешь, вопрос выходит за рамки гипотетических споров.
Какова была моя реакция?
Первым делом я задумался, не стоит ли покончить с собой. Но у меня нет склонности к самоубийству. Я никогда в жизни всерьез — или даже не всерьез — не помышлял о самоубийстве. Теперь я обдумал этот вопрос спокойно и с честью для себя должен сказать, не испытал к себе жалости. В конце концов, мне уже за шестьдесят, и чувствую я себя прилично — то есть чувствовал, пока мне не сказали о катастрофически ухудшающемся зрении. Я прожил неплохую жизнь, у меня было немало радостей, я пользовался литературным успехом, у меня двое отличных детей, несколько добрых друзей. В общем, мне, можно сказать, повезло. Может быть, лучше самому уйти, пока я не стал бременем для родных и друзей, пока мной не начали тяготиться? Но мои соображения не были сплошь альтруистическими. До сих пор я жил в свое удовольствие. Кому после этого хочется превращаться в беспомощного инвалида?
Ева часто меня спрашивала, чем я собираюсь заняться, когда достигну преклонных лет. Я ей сказал, что постараюсь устроиться в интернат для престарелых. Я присмотрел отличное заведение в Фулеме на Темзе. Там я собирался много читать — и не просто читать, а перечитывать великие книги. Это — источник огромного наслаждения.
В частности я собирался перечитать тетралогию Томаса Манна об Иосифе, «Войну и мир» Толстого и книги Пруста. Я также сказал, что надеюсь тайно сохранить членство в теннисном клубе и время от времени удирать туда, чтобы сыграть один-два сета. Ева неодобрительно покачала головой.
— Ты все шутишь. Беда в том, что ты в это веришь. Еще хуже то, что такая жизнь будет тебе полностью по душе.
Она была, разумеется, права. Я подозревал, что мой план может сорваться. Например, мне не удастся получить место именно в этом интернате, или после восьмидесяти пяти моя подача станет настолько беспомощной, что со мной никто не захочет играть. Но мне и в страшных снах не приходило в голову, что я когда-нибудь не смогу читать. Эта мысль была мне невыносима. Поэтому я и решил, что лучше будет потихоньку, без шума и суеты, покончить с собой.