Жизнь обвинителя была не менее опасна, чем жизнь опытного дуэлянта. Ведь сам обиженный, его друзья и родичи будут мстить и каждую минуту он рискует потерять гражданские права. Вот как описывал его положение впоследствии Цицерон: «Изо дня в день выступать на этом поприще, навлекать на себя ненависть, привлекать к суду других, самому рисковать своими гражданскими правами и на глазах всего римского народа столько месяцев биться за гражданские права или славу» (Ibid., 47).
Итак, победа в судах давала славу. А для того чтобы побеждать на этом поприще, надо было научиться говорить. Но не только в суде требовалось римлянам красноречие. Оно вообще было необходимо им как воздух. В Риме, как во всяком свободном государстве, все основано было на умении убеждать. Чтобы быть выбранным на должность, надо было убедить избирателей; чтобы провести закон, надо было убедить народное собрание; чтобы влиять на политику, надо было убедить сенат. Даже полководец начинал битву с того, что произносил речь перед воинами. Красноречие решало все. И чем напряженнее становилась политическая борьба, чем яростнее споры, тем ярче расцветал пламенеющий цветок римского красноречия.
Если же мы представим себе, какие страсти бушевали на Форуме, как ораторы часами спорили, окруженные жадно слушавшей их толпой, как знатные люди обвиняли своих врагов, а те яростно защищались, мы начинаем понимать, что значило для римлянина красноречие. Тацит с тайной грустью описывает эту увлекательную, мятежную жизнь, которую ему — увы! — не суждено было увидеть. «Непрерывные предложения новых законов и домогательства народного расположения… народные собрания и выступления на них магистратов, проводивших едва ли не всю ночь на трибунах… обвинения и предания суду именитых граждан» (Тас. Dial., 36).
Среди всего этого неистовства Форума, который, по словам современников, шумел и бушевал, как разъяренное море, оратор чувствовал себя волшебником, чародеем. Он подобен был египетскому магу, по мановению жезла которого рев стихий утихал. Так утихала и ярость толпы, когда он поднимался на Ростры, и бурные ее волны замирали у его ног. Древние ораторы часто рисуют нам эту величественную и захватывающую картину. Оратор был в глазах сограждан едва ли не полубогом. Все взапуски ухаживали за этим чародеем. «Ораторов осаждали просившие о защите… не только соотечественники, но и чужеземцы, их боялись отправляющиеся в провинцию магистраты и обхаживали возвратившиеся оттуда… они направляли сенат и народ своим влиянием» (Тас. Dial., 36). Да, оратор царил здесь, в «этом средоточии владычества и славы», как впоследствии назовет Форум Цицерон (Cic. De or., I, 105).
Вот почему вся молодежь мечтала о подобной головокружительной славе. Но достичь ее казалось не легче, чем отыскать волшебное кольцо, дающее власть над духами. В Греции это было проще, а потому прозаичнее. Молодой человек, желавший научиться хорошо говорить, поступал в школу риторов, где изо дня в день писал сочинения о споре между Одиссеем и Аяксом или об Агамемноне, отдающем на заклание родную дочь. Но в Риме все было совершенно по-другому. Здесь не было риторических школ. Римляне испытывали к ним глубокое, почти гадливое презрение. Прежде всего их невыносимо раздражали риторические темы. «На такую надуманную, оторванную от жизни тему… сочиняются декламации, — с возмущением пишет Тацит. — …В школах ежедневно произносятся речи о наградах тираноубийцам… или о кровосмесительных связях матерей с сыновьями или о чем-нибудь в этом роде» (Тас. Dial., 35). Римлянам было душно в такой школе, а когда кто-то открыл ее, Красс, лучший оратор Рима, бывший тогда цензором, закрыл ее, назвав «школой бесстыдства» (Сiс. De or., III, 94).
Надо сознаться, что римляне презирали и самих риторов. Чтобы это стало понятнее, я напомню сцену из совсем другой эпохи. Пушкин в «Египетских ночах» рисует нам поэта Чарского. Это дворянин, русский барин, который даже стыдится своего имени «сочинитель». Вдруг приходит к нему какой-то оборванного вида иностранец, которого можно было принять «за шарлатана, торгующего эликсирами и мышьяком». И вот этот-то оборванец заявляет, что он тоже поэт, коллега Чарского, и просит его «помочь своему собрату» и ввести его в дома своих покровителей.