Я сижу на обшарпанном стуле с кружкой в руке, как господин Мозес, я сплю и продаю, я знаю, что тоже серый, сонный, что глаза у меня такие же плоские и тусклые, как у всех, что я небрежно выбрит — и мне все равно. И тут подходит она.
Она реет в мертвом воздухе, ее лицо неоново светится, из косметики — только помада, бледно-розовая помада, губы закрашены девственным цветом, главное — глаза, темно-вишневые, ресницы — стрелы, направленные…
Я не могу больше, я стараюсь не думать, я стараюсь только быть вежливым.
Жестом фокусницы она вытаскивает из томика Джейн Остин букет призрачных дымных роз, улыбается. Багровый туман клубится вокруг неонового лица, собираясь в темные цветы. Она кладет на прилавок сторублевку, на деньгах еще минуту холодным неоновым светом горят отпечатки ее пальчиков. Хочу поцеловать ей руку, она смеется, отстраняется, уходит.
За ней тянется шлейф горько-сладкого запаха. Подземный опиум, мой подземный опиум. Запах темно-золотой, он медленно тускнеет и тает; грохочет поезд — и вокруг уже пахнет только что разрытой землей. Но и это не больше, чем на минуту.
Вот чем еще на Просвете лучше, чем на Петроградской. Тут уже знакомые, время от времени заходит кто-нибудь, кого приятно видеть. С Просвета ездят она, некромант, милая дама, любящая японскую классику, симпатяга-грузин, который никак не теряет надежды найти «Витязя в тигровой шкуре» в оригинале, молоденький парнишка, фанат Паланика… Иногда пять минут разговора возвращают силы, которые сожрали пятьдесят предыдущих покупателей. Я все думаю: упырье действительно такое тупое или прикидывается, чтобы эффективнее питаться?
Хотя, какое мне дело?
Молодой человек, мне нужен коричневый учебник по экономике.
Простите, но это не ко мне. Нет учебников.
Ну тогда почитать что-нибудь неглупое. Коэльо, например.
Благие небеса… час от часу не легче.
Какие страшные лица у пожилых людей… особенно у женщин. С возрастом верхний слой стирается, душа начинает заметно просвечивать — и ох… У молодых кошмарные души все-таки хорошо скрываются косметикой, их почти не видно, если не приглядываться, но у старых удивительно дрянные штуки торчат наружу. Особенно бросается в глаза тупая агрессивность.
Из мертвых она уходит. Они — как пустые емкости, разве что иногда в них горохом гремит пара последних мыслей. Не остается даже страха.
Несут кота в контейнере для переноски котов. Кот кричит. Кошки видят и понимают все, ему страшно. Я бессильно сочувствую. Слышно, как он кричит, даже с эскалатора.
Интересно, кот черный?
янв
Сортир на Просвете чище, чем где бы то ни было. Не то, что на Сенной — длинный коридор увешан гирляндами дохлых крыс, идешь мимо этих крыс, нюхаешь, смотришь, как они тебе скалятся… То ли местный оберег, то ли просто работяги развлекаются. Запах нестерпимый. Дурацкий способ развлекаться. Я бы поостерегся связываться с крысами.
Неважно.
На Просвете крыс почти нет, но ими все равно пахнет. Заметно. Стены сортира крашены в желтый цвет. В единственном унитазе блестят три новеньких гривенника, как в фонтане, к которому кто-то пожелал вернуться. На стене — трехбуквенная формула. Электрический паучок присосался к лампочке, а она и без того тусклая.
Хотя, вообще-то, свет под землей всегда ярок, но нерезок, будто пылью присыпан. Если долго работаешь в метро, этот свет начинает вызывать дурноту уже через час после начала смены. Но мертвым нравится; наверное, им кажется, что он настоящий.
Я иду к киоску. Сзади кто-то орет, называя меня по имени.
Приятель. Что ему может быть нужно от меня? Мы давно не виделись.
Ты так и сидишь в своем метро?! Тоже мне работа! Книжки перекладываешь?!
Восклицательные знаки торчат из него, как антенны. Он розовый и пухлый. Я не понимаю, чего он от меня хочет. Он растягивает губы и округляет глаза — эта гримаса меня раздражает, в ней нет ничего общего с улыбкой. Он ужасно много говорит.
Кого-то взорвали в метро. Он слышал по телевизору. Тоже мне новость. Умирают везде — глупо было бы думать, что никто не умирает в метро. Я слышу кислый и дымный запах войны; призрак электрички корчится в неживом свете, превращаясь в окровавленную арматуру. Мертвецы, конечно, никуда не деваются; тела увозят — но они сами остаются, неприкаянно шатаются по перрону. Ждут своего настоящего поезда; иногда — страшно долго.